Набоков: рисунок судьбы - Эстер Годинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2 Там же.
161
фантазию, изобретательность, искру таланта сочинителя (которому, по молодости, не так уж и грешно приврать, изо всех сил стараясь понравиться своей
избраннице).
Но Ваня, похоже, вполне пара Мухину – воображение Смурова напрасно
приписывает ей «возбуждение», вызванное его рассказом. Вдобавок, Смуров
не нашёл ничего лучшего, как попросить Мухина, чтобы это осталось между
ними. Всё пошло насмарку: пафос восстановления достоинства личности никак не контролируемым воображением потерпел поражение. Впрочем, та часть
героя, которая представляет его отрешённое «Я», вполне философски взирает
на жертву собственной неуёмной фантазии, лишь задаваясь вопросом:
«Неужто и вправду у Смурова нет загадки, и он просто мелкий враль, уже разоблачённый?».3 И он же сам себе отвечает: «Нет, загадка осталась». Она, оказывается, в том, что посредством столоверчения Азеф подсказал Вайнштоку, кем на самом деле является Смуров, что Вайншток, как он заверил Смурова, счёл за чушь, хотя и неестественно рассмеялся.
Параноидальные фантазии Вайнштока, что Смуров – áгент (с ударением на
первом слоге) советской разведки (а таких, действительно, было немало в то-гдашнем Берлине), послужили своеобразной анекдотической границей, поло-жившей прискорбный конец поискам идеального и пафосно-героического образа
Смурова. Поиск истинного Смурова придётся начать сначала, и на сей раз автор
не пожалел одолжить заигравшемуся «Я»-призраку свой научный опыт в лепидоптере: «Положение становилось любопытным. Я уже мог насчитать три варианта
Смурова, а подлинник оставался неизвестным. Так бывает в научной системати-ке».1 Автор, не без лукавства, предлагает на этот раз попробовать методологию, следуя которой энтомологи, не находя описанной когда-то Линнеем бабочки, «в
похвальном стремлении к точности» констатировали лишь множество её разно-видностей. «Где тип, где подлинник, где первообраз? И вот наконец проницатель-ный энтомолог приводит в продуманном труде весь список названных форм и
принимает за тип двухсотлетний, выцветший, скандинавский экземпляр, пойман-ный Линнеем, и этой условностью всё как будто (курсив мой – Э.Г.) улажено».
Это «как будто» загодя отдаёт сомнительной ценностью всего предприятия.
Во всяком случае, в отличие от волюнтариста Пигмалиона, заносчивого
своего Смурова не удержавшего на эфемерном пьедестале залихватской лжи,
«Я»-энтомолог претендует на объективность серьёзного исследователя: «Вот
так и я решил докопаться до сущности Смурова... Я начинал этой игрой увлекаться. Сам я относился к Смурову спокойно. Некоторая пристрастность, которая была вначале, уже сменялась просто любопытством. Зато я познал новое
для меня волнение … я смотрел на Смурова без эстетических содроганий, но
3 Там же. С. 224.
1 Там же. С. 224.
162
зато находил острейшее ощущение в той систематизации смуровских личин, которую я беспечно предпринял».2
Таким образом, в отличие от первого раунда игры воображения, когда «Я»-
Пигмалион поощрял создание героико-романтического образа Смурова, симпа-тизировал ему и позволил, не разбирая средств, забыться, а затем – из-за лжи
сорваться с самой вершины, теперь «Я»-энтомолог настроен на объективный
анализ и отмежёвывается от аксиологического, оценочного подхода и этической
ответственности за поведение Смурова. Смуров теперь – бабочка под микроскопом исследователя и отражение в чужих зеркалах.
Первое зеркало было предложено сестре Вани, Евгении Евгеньевне.
Спрошенная, какого она мнения о Смурове, она ответила: «Во-первых, застенчивость... Да-да, большая доля застенчивости… Что же ещё… Я думаю, впечатлительность, большая впечатлительность, и затем, конечно, молодость, незнание людей…».3 Но ведь это же очевидный подлинник! Настоящая бабочка
Линнея! Таким Смуров и появился сначала в доме сестёр. И откуда такая проницательность? Оказывается, у Евгении Евгеньевны «был двоюродный брат, очень смирный и симпатичный юноша», но на людях – «неглиже с отвагой».
Всё очень просто: в зеркале – ассоциация по сходству. В глазах же нынешнего
«Я»-энтомолога этот «образ получался довольно бледный, малопривлекатель-ный», хотя это точное его же подобие на первых, докашмаринских страницах
романа. Видимо, он с тех пор в своих глазах очень изменился и себя не узнал.
Продолжая вести рассказ от первого лица, герой, ради выяснения мнения
Вани о Смурове, пользуясь случаем и взяв себе за пример персонаж фильма,
«хищника», которому, видимо, всё дозволено, проникает в квартиру сестёр.
Результаты его поисков оказались неутешительны: останков орхидеи, когда-то
подаренной Ване Смуровым, он не нашёл, как не нашёл и томика Гумилёва, –
зато на буфете, ничком, «распластанная», лежала книга о приключениях русской девицы Ариадны (такая же, как у Матильды, что нелестно для литературных вкусов Вани). В письме от какого-то неизвестного дяди Паши не было
даже намёка на Смурова, а на фотографии с Ваней и Мухиным от Смурова
виднелся один чёрный локоть. Оставалось надуманное утешение: «…иногда
отрезают, чтобы обрамить отдельно».1 Это маловероятное предположение
нашло, однако, неожиданную поддержку: «безвкусный, озорной рок» сделал
так, что «из торжественных и пошлых слов дяди Паши», два дня бывшего проездом в Берлине, «Я» случайно узнал, что «Смуров любим … и наблюдателю
было ясно, какое счастье над Смуровым стряслось, – именно стряслось, – ибо
2 Там же.
3 Там же. С. 226.
1 Там же. С. 226-228.
163
есть такое счастье, которое по силе своей, по ураганному гулу, похоже на ка-тастрофу...».2
На следующий день, однако, когда дядя Паша заехал проститься, выяснилось, что он никого не узнаёт, и заново представленный также и Смурову, он
принялся горячо его поздравлять (счастливец, счастливец!), вызвав оторопь у
Романа Богдановича и повергнув в бегство Ваню, с платочком, прижатым ко
рту. «Смуров, от избытка счастья, неожиданно с ним