Пошехонская старина - Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы всё около меня торчите! – говорила она, – не вам выходить замуж, а мне.
– Не могу же я оставить тебя одну, – оправдывалась матушка.
– Попробуйте!
Зато сестру одевали как куколку и приготовляли богатое приданое. Старались делать последнее так, чтоб все знали, что в таком-то доме есть богатая невеста. Кроме того, матушка во всеуслышанье объявляла, что за дочерью триста незаложенных душ и надежды в будущем.
– Умрем, ничего с собою не унесем, – говорила она, – пока с нее довольно, а потом, если зять будет ласков, то и еще наградим.
Как уж я сказал выше, матушка очень скоро убедилась, что на балах да на вечерах любимица ее жениха себе не добудет и что успеха в этом смысле можно достигнуть только с помощью экстраординарных средств. К ним она и прибегла.
И вот наш дом наполнился свахами. Между ними на первом плане выступала Авдотья Гавриловна Мутовкина, старуха лет шестидесяти, которая еще матушку в свое время высватала. На нее матушка особенно надеялась, хотя она более вращалась в купеческой среде и, по преклонности лет, уж не обладала надлежащим проворством. Были и сваты, хотя для мужчин это ремесло считалось несколько зазорным. Из числа последних мне в особенности памятен сват Родивоныч, низенький, плюгавенький старик, с большим сизым носом, из которого вылезал целый пук жестких волос. Он сватал все, что угодно: и имения, и дома, и вещи, и женихов, а кроме того, и поручения всевозможные (а в том числе и зазорные) исполнял. С первого же взгляда на его лицо было очевидно, что у него постоянного занятия нет, что, впрочем, он и сам подтверждал, говоря:
– Настоящей жизни не имею; так кой около чего колочусь! Вы покличете, другой покличет, а я и вот он-он! С месяц назад, один купец говорит: «Слетай, Родивоныч, за меня пешком к Троице помолиться; пообещал я, да недосуг…» Что ж, отчего не сходить – сходил! Без обману все шестьдесят верст на своих на двоих отрапортовал!
Или:
– А однажды вот какое истинное происшествие со мной было. Зазвал меня один купец вместе купаться, да и заставил нырять. Вцепился в меня посередь реки, взял за волосы, да и пригибает. Раз окунул, другой, третий… у меня даже зеленые круги в глазах пошли… Спасибо, однако, синюю бумажку потом выкинул!
Матушка так и покатывалась со смеху, слушая эти рассказы, и я даже думаю, что его принимали у нас не столько для «дела», сколько ради «истинных происшествий», с ним случавшихся.
Но, помимо свах и сватов, Стрелкову и некоторым из заболотских богатеев, имевшим в Москве торговые дела, тоже приказано было высматривать, и если окажется подходящий человек, то немедленно доложить.
От времени до времени с раннего утра у нас проходила целая процессия матримониальных дел мастериц.
– Савастьяновна в девичьей дожидается, – докладывает горничная.
– Зови.
Входит тоненькая, обшарпанная старуха, рябая, с попорченным оспою глазом. Одета бедно: на голове повойник, на плечах старый порыжелый драдедамовый платок.
Матушка затворяется с нею в спальне; сестрица потихоньку подкрадывается к двери и прикладывает ухо.
Начинается фантастическое бесстыжее хвастовство, в котором есть только одно смягчающее обстоятельство: невозможность определить, преднамеренно ли лгут собеседники или каким-то волшебным процессом сами убеждаются в действительности того, о чем говорят.
– Опять с шишиморой пришла? – начинает матушка.
– Вот уж нет! Это точно, что в прошлый раз… виновата, сударыня, промахнулась!.. Ну, а теперь такого-то размолодчика присмотрела… на редкость! И из себя картина, и имение есть… Словом сказать…
– Кто таков?
– Перепетуев, майор. Может, слыхали?
– Нет, отроду такой фамилии не слыхивала. Из сдаточных, должно быть.
– Помилуйте, посмела ли бы я! Старинная, слышь, фамилия, настоящая дворянская. Еще когда Перепетуевы в Чухломе имениями владели. И он: зимой в Москву приезжает, а летом в имениях распоряжается.
– Стар?
– Нельзя сказать. Немолод – да и не перестарок, лет сорок пять, не больше.
– Не надо. Все пятьдесят – это верно.
– Помилуйте! что же такое! Он еще в силах!
Сваха шепчет что-то по секрету, но матушка стоит на своем.
– Не надо, не надо, не надо.
Савастьяновна уходит; следом за ней является Мутовкина. Она гораздо представительнее своей предшественницы; одета в платье из настоящего терно́, на голове тюлевый чепчик с желтыми шелковыми лентами, на плечах новый драдедамовый платок. Памятуя старинную связь, Мутовкина не церемонится с матушкой и говорит ей «ты».
– Дай посижу, устала, – начинает она, – лёгко ли место, пол-Москвы сегодня обегала.
– Что новенького? – нетерпеливо спрашивает матушка.
– Что новенького! Нет ничего! Пропали женихи, да и только!
– Неужто ж Москва клином сошлась, женихов не стало?
– Есть, да не под кадрель вам. Даже полковник один есть, только вдовый, шестеро детей, да и зашибает.
– Такого не надо.
– Знаю, что не надо, и не хвастаюсь.
Матушка задумывается. Ее серьезно тревожит, что, пожалуй, так и пройдет зима без всякого результата. Уж мясоед на дворе, везде только и разговору, что о предстоящих свадьбах, а наша невеста сидит словно заколдованная. В воображении матушки рисуется некрасивая фигура любимицы-дочери, и беспокойство ее растет.
– Видно, что плохо стараешься, – укоряет она Мутовкину. – Бьемся, бьемся, на одни наряды сколько денег ухлопали – и все нет ничего! Стадами по Москве саврасы гогочут – и хоть бы один!
– Обождать нужно. Добрые люди не одну зиму, а и две, и три в Москве живут, да с пустом уезжают. А ты без году неделю приехала, и уж вынь тебе да положь!
– Да неужто и на примете никого нет?
– Сказывали намеднись, да боюсь соврать…
– Кто таков? говори!
– Сказывали, будто на днях из Ростова помещика ждут. Богатый, сколько лет предводителем служил. С тем будто и едет, чтоб беспременно жениться. Вдовец он, – с детьми, вишь, сладить не может.
– Ну, это еще улита едет, когда-то будет. А дети у него взрослые?
– Сын женатый, старшая дочь тоже замужем.
– Старик?
– Немолод. А впрочем, в силах. Даже под судом за эти дела находился.
– За какие «за эти» дела?
– А вот, за эти самые. Крепостных девиц, слышь, беспокоил, а исправник на него и донес.
– Вот, видишь, ты язва какая! за кого сватать берешься!
– Ах, мать моя, да ведь и все