Набоков: рисунок судьбы - Эстер Годинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
успех, но повторить спектакль не удалось – не было средств.
Наконец, тяжёлая артиллерия публицистики кажется завершающим ак-кордом в долгом, изнурительном противостоянии Набокова наплывам ностальгии. В эссе «On Generalities» он заимствует оптимистические идеи «романтического века» Г. Ландау, впоследствии наделяя ими героя «Подвига»
Мартына, самое имя которого изымается у другого Мартына – героя высмеян-ного в докладе «Торжество добродетели» произведения советской литературы.
Вдогонку, как бы для убедительности оптимизма, в 1927 году сочиняется стихотворение «Билет»,5 в котором выражается надежда на скорое, в ближайшем
будущем, обретение билета, а на нём – «невероятной станции названье». Однако хронологически оно оказывается между двумя другими, 1927 и 1928 годов, оба под одним названием – «Расстрел».6 Их концовки: Но сердце, как бы ты хотело,
чтоб это вправду было так:
Россия, звёзды, ночь расстрела
и весь в черёмухе овраг.
1927
Всё. Молния боли железной.
Неумолимая тьма.
И воя, кружится над бездной
ангел, сошедший с ума.
1928
4 ББ-РГ. С. 307.
5 Набоков В. Стихи. С. 212.
6 Там же. С. 206-207, 220.
175
На таких качелях раскачивалась ностальгия Набокова, пока не взмыла к
роману, пока не легла «на русский берег речки пограничной моя беспаспорт-ная тень» (1929).1 Анамнез предстоящего рассмотрению романа восходит, таким образом, к самомý врождённому, «солнечному» темпераменту Набокова, щедро поощрённому его «счастливейшим» детством и потому крайне чувстви-тельному ко всему негативному, что противоречило заданному природой оптимизму. Розовые очки гипертимика и способность творческого преображения
реальной картины мира в воображаемую и желаемую, до поры до времени
спасали Набокова от «дуры-истории» и её мрачных интерпретаторов. Но не бесконечно: кумулятивный эффект накопленной ностальгической горечи и изнемо-гающей надежды на возвращение, после более чем десяти лет капельного, точечного противостояния, потребовал мощной волны романного выплеска. Любой
ценой – пусть даже ценой обречённости на гибель главного и очень симпатичного
персонажа – требовалось Набокову отбиться от наваждения отчаяния, побуждав-шего представлять себе и себя в навязчивых картинах перехода границы и расстрела.
Потому и выглядит процесс создания этого романа почти нарочито быстрым
и лёгким – как бы между прочим, среди других и суетных дел происшедшим, –
что давно, всю эмигрантскую жизнь он вынашивался и дозрел до своего рода экзорцизма, разом исторгнувшего накопившееся. Многие же, сейчас распростра-нённые и до странности прекраснодушные трактовки этого романа скорее свидетельствуют о том, что М. Маликова называет влиянием «тирании автора»: «Читателю настойчиво предлагается читать … по законам, признанным над собою автором … полностью подчиняясь “тирании автора”, причём попутно исследовате-лем может вскрываться множество интересных оттенков смысла», однако в целом
«такая стратегия чтения сводится к полной имитации автора».2 Набокову было
желательно, чтобы не только персонажи, но и читатели, и даже специалисты-филологи были бы его «рабами на галерах».
Однако самый надёжный раб – это тот, которому удаётся внушить, что он
свободный человек. От первоначальных названий романа – «Романтический
век», «Золотой век» – пришлось отказаться. Таких «рабов» в эмигрантских чи-тательских кругах на рубеже 1920-х – 30-х годов не нашлось бы: кроме Набокова, пафосные восхваления «романтического» ХХ века в духе Ландау никто
не разделял. От века пришлось перевести акцент на человека, от фанфар общего – к индивидуальному «Воплощению». Но и это название не устояло, уступило место «Подвигу» – деянию исключительному, героическому, рациональ-ному анализу неподвластному; отступать дальше некуда – придётся поверить.
1 Набоков В. Стихи. С. 228.
2 Маликова М. Набоков: Авто-био-графия. СПб., 2002. С. 4-5.
176
Из современников едва ли не один Г. Струве усомнился в психологической
мотивировке действий героя романа.1
Сорок лет спустя, в 1970 году, в «Предисловии к американскому изданию», автор «Подвига», с 1945 года гражданин США, уже десять лет живущий
в Швейцарии, предпочёл затушевать подлинные мотивы, побудившие его
написать этот роман. Ссылаясь на «весьма привлекательное рабочее заглавие»
– «Романтический век», – Набоков пытается, пользуясь неискушённостью
американского читателя, подменить причину написания романа идеологиче-ским прикрытием и триггером: ему де тогда «надоело слышать, как западные
журналисты зовут наше время “материалистическим”, “практическим”, “утилитарным” и проч.,», и целью романа, оказывается, было «наглядно показать, что мой молодой изгнанник находит восхитительную прелесть в самых обык-новенных удовольствиях, равно как и в бессмысленных на первый взгляд приключениях одинокого житья-бытья».2 Если такова была цель романа, то зачем
было отправлять «молодого изгнанника» на верную гибель? Не входя в объяснения, автор тем не менее утверждает: «Фуговая тема его судьбы – достижение цели; он из числа тех редких людей, мечты которых сбываются. Но достижение это само по себе неизменно пронизано бывает острой ностальгией.
Воспоминание детской грёзы соединяется с ожиданием смерти… “Достижение
цели” было бы, наверное, ещё более удачным заглавием романа».3
Итак, один и тот же герой в одном романе имеет две взаимоисключающие
цели. Из этого следует, что либо он страдает тяжёлым раздвоением личности, либо эти две разные цели поделены между двумя похожими, но всё же разными личностями: автора и персонажа. Что этот роман носит отчасти автобио-графический характер, очевидно, и доказывать не приходится. Представляя в
предисловии Мартына «до некоторой степени моим дальним родственником», Набоков лукавит: его герой подчас – прямо-таки раскавыченная автоцитата из
«Других берегов» или эссе «Кембридж». Например, авторское замечание, что
«герой “Подвига” не слишком интересуется