Избранные труды в 6 томах. Том 1. Люди и проблемы итальянского Возрождения - Леонид Михайлович Баткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гротеск (в бахтинском понимании) у Дони, конечно, заметно сдвигался в сатиру. Оттого его смех не возвышал и не возрождал, не был счастливым. «Вы знаете, что я в глубине души мертв; но меня еще не похоронили… Плохо, что я мертв, потому что я хотел бы, во-первых, находиться в Венеции и, во-вторых, писать Вам это письмо… Но и приятно быть мертвым, чтобы, во-первых, не быть больше священником и, во-вторых, не иметь больше дела со стихами современных поэтов… Не знаю, что Вы скажете об этом моем мнении, таком же мертвом или живом, как и я…» Это остроты из письма 1543 г. (Lettere, p. 12–15). В другом тогдашнем письме – к Сансовино – Дони пишет, что мучается из-за отсутствия цельности, сочинять ли ему в прежнем духе или заниматься только серьезными делами? «Так я ежедневно и еженощно мечусь между „да“ и „нет“, между двумя соснами, между виселицей и Святой Невинностью». Он клянется, что «бросит в огонь все плутни, которые сочинит отныне»… и немедленно начинает опять балагурить (Lettere, p. 44). Чему тут можно верить? Его стиль слишком обдуманно затейлив, чтобы стать действительно легким и веселым, напряженность заметна в юморе Дони, как и в спиритуализме позднего Микеланджело барочная нервная напряженность, рвущая форму. За девять лет до создания «Мудрого и Безумного мира» Дони заметил: «В своих писаниях я, кажется, в малой мере мудрец, не будучи и большим безумцем» (Lettere, p. 58). Позже, в обращении к читателям, он просил не придираться к опечаткам, к перевернутым буквам, поменявшимся местами слогам, заблудившимся запятым, ведь они не мешают понять смысл и их можно исправить самому. Только «некоторые тощие ученые дамы и негодяи-педанты» способны совать сюда нос. «Разумных людей подобные безделицы не огорчают, как и хорошего поэта – стих, искалеченный при печатании; ведь, если уж мы даем себе труд читать несуразицы, все равно в них не будет ни одного верного слова» (Lettere, p. 91–92). Так Дони предупреждает нас о трудностях, с которыми мы встретимся при истолковании его диковинной утопии. Ни к одному слову Дони нельзя относиться серьезно, в том числе и к просьбам не относиться к этому серьезно.
Историческое пространство между смехом Ариосто и смехом Дони заполнено трагизмом Микеланджело. Это структурное пространство, образованное смысловыми полюсами самой ренессансной культуры и прорванное ее внутренними конфликтами. Это вместе с тем сменяющиеся этапы пути, который прошла итальянская ренессансная культура в первой половине XVI в. от своего максимального подъема и заострения к кризису, сила которого была прямо пропорциональна предшествовавшей героической сублимации и эйфории.
Фрагмент из «Миров» Дони помогает понять раннюю утопию в ее отношении к Возрождению именно потому, что сочинение Дони необычно. Необычен вовсе не бурлескный тон, напротив – в подобном тоне часто писал и враг Дони, знаменитый Аретино, этот тон к следующему столетию усвоила вся европейская литература, достаточно назвать Кеведо, Гевару, Мошероша, Вейзе, Скаррона и т. д. Пусть Антон Франческо Дони малоизвестен, но кто не помнит, скажем, могильщика из «Гамлета»? Бурлеск не менее характерен для эпохи, чем утопия. Необычность «Мудрого и Безумного мира» в том, что здесь они тесно соединены (единственное приходящее на ум сопоставление – с «Государствами Луны» Сирано де Бержерака, но там нет социальной утопии). Шутовской колпак, надвинутый на утопию, остраняет свойственный ей способ мышления, подчеркивает историческую противоречивость и драматизм. Жанровый сдвиг обнажает проблему.
В том-то и дело, что у Дони потребность в утопии проступает с тем большей силой, чем больше он ее боится. Утопия и антиутопия – и, соответственно, ревизия Ренессанса и ностальгия по Ренессансу – спорят и опровергают друг друга. Не означает ли это, что две духовные установки, две культуры, две эпохи взаимно погашаются в тотальном пересмешничестве? Не носит ли в этом смысле все творчество Дони нулевой, бессодержательный характер? – «потому что безумцы придерживаются только того, что им взбредет в голову, только своих прихотей». Этот неутомимый острослов, передразнивающий «миры небесные, земные и адские», не щадящий того, что ему дорого, старающийся сохранить равновесие в фантастической, дурашливой позе на самой тонкой переходной исторической грани, – что позитивного можно сыскать в нем и в его сочинении?
Антон Дони не просто шут, он – воистину шекспировский шут. Он должен быть поэтому вставлен в широчайшую новоевропейскую перспективу. Речь идет, конечно, не о масштабах дониевского творчества, а о представленном в нем стиле мышления, в котором позволительно усмотреть один из оттенков, одно из ответвлений гораздо более емкого целого. Смех Дони отнюдь не бесплоден, как не был бесплоден скептицизм начала нового времени, от Монтеня до Пьера Бейля. «Странность», столь пришедшаяся по вкусу в послеренессансной ситуации, возможно, вырастала из той же почвы, которая произвела на свет бэконовскую борьбу против «идолов» и декартовское сомнение. Автор «Миров» не выносит ничего законченного, закругленного, готового. Он задирист и недоверчив, он видит жизнь изменчивой и калейдоскопичной, он вертит любое впечатление, любую мысль так и этак, и не торопится остановиться на чем-то, примкнуть к чему-то, принять на веру. Для него, как говорится, «нет ничего святого» – как и для науки! – кроме суверенности пытливого и живого ума. Случайно ли XVII в. открыл и подарил нам одновременно предельную барочную необузданность, субъективность и научную строгость объективации? Шутовство Дони – не только орудие сатиры и отрицания. В нем важны, как и в неиссякающем словесном фехтовании шекспировских персонажей, игра слов, выворачивание смыслов, семантическое бесстрашие. Во всем этом по-своему проглядывает огромная, специфически новоевропейская духовная ценность. Я говорю о культуре сомнения, обязательной для сознательного самопроизводства, в противоположность данной извне мифологической или вещной детерминации.
В итоге, чтобы истолковать утопию полузабытого венецианского писателя, приходится взглянуть на нее издалека, с высоты «Племянника Рамо» и «Критики чистого разума». Или еще отдаленней, с высоты Маркса? Или в конечном счете сквозь призму проблем XX в.? Тогда становится внятной наиболее общая связь сменявшихся на пороге нового времени, враждовавших, разнородных умственных тенденций – ренессансной героизации, социальной утопии, высокой трагедии, бурлескной иронии, научного аналитизма. Эта связь – в поисках новой, прорефлектированной, выстраданной, благоприобретенной, построенной, короче, сугубо культурной соотнесенности и гармонии между индивидом и миром, на смену предустановленному распорядку оставшегося в прошлом традиционалистского общества.
Парадокс Кампанеллы
Название заимствовано из книги А. Х. Горфункеля, в которой «парадокс Кампанеллы» выявлен резче и рассмотрен серьезней, чем в любом ином исследовании на русском языке[556].
Дело в том, что тридцать тысяч страниц, написанных Кампанеллой, принадлежат словно