Набоков: рисунок судьбы - Эстер Годинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
с красной лентой в гриве и погоняемой Родригом, бывшим директором тюрьмы, а ныне кучером. И на фоне «дурной живописности» крепость стояла уже
как-то «вовсе нехорошо, перспектива расстроилась, что-то болталось…».3
Визжащие девицы без шляп, спешно скупающие цветы, и букет, восторженно брошенный м-сье Пьеру, на что он «погрозил пальчиком»,4 – явный па-2 Там же. С. 147.
3 Там же.
4 Там же. С.148.
1 Там же. С. 148-149.
2 Там же.
3 Там же. С. 149-150.
4 Там же. С. 150.
304
рафраз наизнанку на эпизод из биографии Чернышевского (которой Набоков
занимался параллельно с редактированием «Приглашения на казнь») – когда, после церемонии гражданской казни, новомодные стриженые поклонницы женской эмансипации забросали карету увозимого осуждённого букетами цветов, а
тот шутливо грозил им пальцем из окна кареты. Указующий перст автора здесь
очевиден: интенции реализовать безграмотные социальные прожекты, подобные
утопиям Чернышевского, не только приводят к власти палачей, но и окончательно оболванивает «публику», этих самых палачей теперь и приветствующую.
На всём пути до Интересной площади Цинциннат тягостно разочаровывал
м-сье Пьера, ведя себя как «какой-то бессердечный», – даже когда проезжали
мимо его дома, рядом с которым «Марфинька, сидя в ветвях бесплодной ябло-ни, махала платочком».5 Ажиотаж, суета, плакаты, догоняющая экипаж толпа, оставшиеся от статуи капитана Сонного ноги, духовой оркестр, фотографы, в
скобку стриженый молодец с хлебом-солью на блюде, даже облака (три типа, двигаются толчками), – вся эта вакханалия торжествующего на краю собственного краха абсурда воспринимается Цинциннатом как полуобморочный
бред наяву. Даже эшафот не угадали построить точно в центре площади – всё
пошло вкривь и вкось на этой халтурной сценической площадке.
С момента выхода из коляски, не позволив м-сье Пьеру даже дотронуться
до себя, Цинциннат свёл своё общение с палачом к одному единственному
слову «сам»: «сам» – бегом, чтобы никто его не коснулся – до эшафота, «сам»
– по «ярко-красным ступеням» на помост… С исключительным тщанием и
заботой о мельчайших подробностях, как режиссёр, ставящий заключитель-ную сцену в спектакле, описывает автор героя, всецело сосредоточенного на
том, чтобы «самость» свою сохранить неподвластной скверне происходящего, и в то же время с предельной ясностью видящего всех и каждого – от перил
плахи до тех, кто были «вовсе дурно намалёваны на заднем фоне площади».1 И
в первых рядах, среди прочих, Цинциннат «заметил человека, которого каждое
утро, бывало, встречал по пути в школьный сад, но не знал его имени».2 Кто
это был – читателю догадаться легко.
Цинциннат «сам» – снял рубаху, «сам, сам» – лёг на плаху. На предложение считать он дважды вслух заявил – «до десяти». Таким образом, Цинциннат
Ц. решительно отверг предписанное в этом обществе гражданское сотрудничество между обоими участниками экзекуции, что, как оказалось, немедленно
и дурно сказалось на здоровье весёлого толстячка Пьера, который, ещё ничего
не делая, «уже начал стонать» и говорить с каким-то «посторонним сиплым
5 Там же. С. 151.
1 Там же. С. 153.
2 Там же.
305
усилием».3 И то сказать – бессильная, казалось бы, жертва посрамила цен-тральную фигуру официального массового мероприятия, демонстративно
навязав свои условия игры и доказывая тем самым недееспособность всей системы.
Сколько пришлось Цинциннату считать, если «уже побежала тень по доскам», – неизвестно. «Кругом было странное замешательство», причём Цинциннатов оказалось два (не новость – пригодился упорный тренаж): «…один
Цинциннат считал, а другой Цинциннат уже перестал слушать удалявшийся
звон ненужного счёта – и с неиспытанной дотоле ясностью, сперва даже болезненной по внезапности своего наплыва, но потом преисполнившей весели-ем всё его естество, – подумал: “Зачем я тут? Отчего так лежу?” – и, задав себе
этот простой вопрос, он отвечал тем, что привстал и осмотрелся».4
Что же он увидел? Уже упомянутое странное замешательство, в каковое
вовлекается также и читатель. Действительно, хотя тень по доскам уже побежала, но абзацем ниже читаем: «Сквозь поясницу ещё вращающегося палача
просвечивали перила», – перила не могут просвечивать сквозь вполне телесного м-сье Пьера, даже если бы он не был таким упитанным, – если только он, подобно окружающим помост зрителям, которые стали «совсем, совсем прозрачны», также не обрёл уже эфемерное состояние, топор опустить не успев.
Следующая фраза, однако: «Скрюченный на ступеньке, блевал бледный библиотекарь», – свидетельствует, увы, не о чуде сошествия спасённого, а с беспощадным натурализмом описывает реакцию на кровопролитие. Но и этой, пусть горькой, ясности хватает лишь на три-четыре последующие строки: потусторонний Цинциннат, сошедший с помоста, видим со стороны (то есть он
ещё «тут») догнавшим его карликовым подобием Романа-Родрига, явно уже на
грани исчезновения, однако из последних сил ещё хрипевшего «тутошними»
упрёками: «Вернитесь, ложитесь, – ведь вы лежали, всё было готово, всё было
кончено!». Сразу вслед за этой фразой, в отдельном абзаце, завершающем этот
короткий эпизод, «Цинциннат его отстранил, и тот, уныло крикнув, отбежал, уже думая только о собственном спасении».1 Сладкую же и вполне ещё как бы
земную месть этому сдвоенному мучителю довелось воочию увидеть Цинциннату, то есть как будто бы уже новоявленному его «естеству», однако всё ещё
напоследок видимому со стороны и видящему самому окружающее его стол-потворение. Остальное было попросту предоставлено уже разгулявшейся вокруг стихии саморазрушения: «Мало