Брыки F*cking Дент - Дэвид Духовны
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
22
На Тедовой старой односпальной кровати обитали странные сны. Пока засыпал, размышлял, а ну как у некоторых кроватей есть свой особый доступ к бессознательному, и в зависимости от свойств этого средства перемещения в сон видишь там определенные времена, места и людей. Ну явно же. А если так, его старая кровать хорошо запомнила дорогу к девушке вороной масти, в бежевом плаще, из августовского выпуска «Плейбоя» 1960 года. Не с разворотной фотографии. Тед на лидеров забега никогда не ставил. Та барышня – из рассказов в картинках, игрок второго плана, изгибистая Розенкранц, гологрудая Гильденстерн. Судя по всему, вычислил юный Тед, бедняжка попала под дождь, нырнула в телефонную будку, а там – представляете? – красавец в смокинге. Что? Места не густо, не развернуться. И хотя на ней плащ, ей, видимо, пришлось его снять, он же мокрый, и – что? – под плащом у нее почему-то ничего нет. Как так вышло? Должно быть, отвлеклась, когда облачалась поутру, опаздывая на работу в школу. Юному Теду нравилось думать, что она – учительница седьмых классов, а через год – восьмых и так далее, пока Тед не поступил в Коламбию, и тогда она получила докторскую степень и стала преподавать в колледже неприметного вуза на Среднем Западе. Все оплели ее роскошные черные волосы. Красавца в будке ее нагота под плащом нисколько не удивила. Он снял смокинг – вероятно, из солидарности. Так Тед-подросток узнал, что полагается делать в телефонной будке джентльмену при встрече с обнаженной женщиной, как ведут себя настоящие мужчины.
Что-то в той девушке из «Плейбоя», в ее формах и оттенках, запечатлелось в либидо Теда, как Лоренц – в утенке[132]. Тед всюду ходил бы за ней – и за ее прототипом. Она стала ему домом былого и грядущего[133], который всегда был с ним. Много раз, и в дневных грезах, и во снах на этой кровати, находил Тедди дорогу к ней. Ему казалось, что это – отношения. Ну да, это они и были. Его первая любовь. Теперь ей за пятьдесят, не меньше, замужем, с детьми, мать. Или умерла. Тед ощутил порыв найти ее, поблагодарить. Она сама не ведала, как здорово помогла ему. Та темноглазая средиземноморская женщина в плаще в телефонной будке под дождем. Она не ведала, что любима. А должна, подумал Тед, потому что ему нравилось отдавать должное в тех случаях, когда было за что. Пусть знает, что ею дорожили. Пока жив Тед, она продолжит жить, застыв во времени, юная, красивая, возлюбленная.
Он проснулся от запаха гари. Скверный запах. Не папаша ли его, идиот, пытается завтрак приготовить? Марти это с размахом не удавалось даже и в лучшие времена. Тед удостоверился, не заснул ли с зажженным бычком. Нет, пекло явно не у его жопы. И, нет, это не жареный филей.
Тед ринулся в кухню, но там было пусто. И тут он понял, что и запах, и дым тянет сверху. Тед дал обратный ход. На последнем этаже Марти развел в старом камине вполне приличный, теперь уже смирный, огонь. Стоял на коленках посреди кучи разбросанных журналов, кассет, рисунков и записей. Вырывал фотографии и рекламу, смотрел на каждую, после чего швырял в огонь. Между делом развлекался, пшикая горючкой в довольно буйное и ядовито дымное пламя.
– Пап, что ты делаешь? Дым же.
Марти ответил, поливая учиненный бардак из баллончика с бутаном:
– Знаешь, я оглянулся на свою жизнь в редком припадке рефлексии и понял, что не многого-то и добился. Но вот лежит оно тут все, смотрю я на это, на бездарные усилия, на все годы, когда я вынуждал дураков покупать херню, и прямо хочется пулю себе в ебаную башку пустить. – Марти умел истерить и картинно презирать себя, а также картинно презирать других, но Тед понял, что сейчас все искренне, – или, по крайней мере, он отца таким искренним прежде не видел. Искренность в стиле умирающего Марти. – Сжечь. Все сжечь, – сказал он. – Костры бесславия[134].
Марти работал в нью-йоркской рекламе 1950–60-х. Эдакий Сом Хантер, вожделенный вольный профи того мира, он переходил из команды в команду – смотря где больше заплатят. Отец начинал у «Янга и Рабикэма». Дальше – «Хьюитт», «Огилви», «Бенсон» и «Мэтер», сразу после войны. Немного поработал на «Дойл Дэйн Бернбэк», а в промежутке – во множестве бутиковых агентств. Подолгу нигде не задерживался. Для его работы хорошие были времена. Отец был последователем племянника Фрейда – Эдварда Бернейса[135], отца того, что позднее стали называть подсознательной рекламой. Бернейс намеренно применял дядино «открытие» «бессознательного» к манипулированию общественным поведением и потребительскими привычками. Тед подсел на Бернейса, этого невоспетого злодея американской истории, когда слушал на втором курсе в Коламбии лекции по социологии. Бернейс, начинавший пресс-секретарем у Энрико Карузо, ввел понятие «связи с общественностью», кои выросли в большой бизнес «достижения общего согласия», а тот породил другой большой бизнес – рекламу. В наши дни не поверишь, что именно племянник Зигмунда Фрейда, по сути, создал бизнес, основанный на возможности заставить людей желать того, что им не требуется, и все же он сотворил херню, какую нарочно не придумаешь.
Когда табачные компании обнаружили, что не могут заставить женщин курить, – те боялись, что будут выглядеть мужиковато, ибо курение считалось привилегией мужчин, – Эдди Бернейс устроил на Бродвее парад смазливых юных вертихвосток, наслаждавшихся не просто сигаретами, а «факелами свободы», и тем в общественном сознании успешно сомкнул курение с молодостью, красотой, независимостью и самостоятельностью. Бернейс обеспечил своей идее пышную прессу, и миллионы женщин закурили почти мгновенно. Шустрый Эдди проделывал тот же трюк с любыми продуктами, какие надо продать, и продавал не достоинства вещи, а ощущение, которое эта вещь предположительно обеспечит покупателю. Триумф стиля жизни над жизнью. Возможно, Фрейд сам был болезнью, от которой лечил, а его племянничек – метастаз дяди.
Теду нравилось считать Фрейда одним из величайших литературных критиков в истории – и не более. Тед даже замыслил, но бросил, роман под названием «Дядя Зигги», в котором Эдди играл роль эдакого американского Фауста. Марти, следующее поколение после Эдди, остроумно и изящно продолжил его дело, стал придумывать, как пиво делает мужчин неотразимыми для женщин, а определенная жевательная резинка загоняет прекрасных блондинок-близняшек к тебе в постель. Когда Теда посетило унылое прозрение, что вздорные 800 страниц «Дяди Зигги», скорее всего, попросту эдиповы нападки на Марти через Бернейса, Теду стало стыдно: он почувствовал, что сам себя разоблачил, и пусть ему нравилась глава, в которой Фрейд (на самом деле Эрнест Дихтер) предположил, что продажи спаржи подскочат, если позиционировать ее как фаллический символ, Тед оставил роман и больше к нему не возвращался.
Не сводя глаз с огня, Тед присел на руинах отцовой профессиональной жизни, а пламя, пожирая плакаты, поплевывало клевым голубым и оранжевым и выбрасывало в воздух бог знает какие вещества.
– Ты уверен, что вьюшка открыта? Ладно тебе, пап, тут есть чем гордиться. Ты часть доныне существующей культуры, «чуть-чуть – и ты пригожий»[136]. Это ж классика. Не просто реклама, а краеугольные камни культуры, машины времени.
– Тут в основном не мое. Не знаю, зачем они мне. Твоя мать небось собирала. Гордилась вопиющей херней. Не понимала ни черта.
– Чего не понимала?
– Хер с ним.
– Нет. Чего?
– Не хочу я полоскать ее больше. Все позади.
– Что, пап, что мама не понимала?
Марти глянул на сына и вздохнул:
– Как мне стыдно.
Теду было ясно, что отец не врет. И он видел, как из-за глубинной разницы восприятий прямо у него на глазах родители отдаляются друг от друга. У этой пары и без того все было не просто, но хватило бы и вот этого – ее искреннего желания хвалить мужа за достижения, которые лишь добавляли ему стыда, собирательства как мучительного выражения любви, что растравляли самому Марти его же самострелы. Любовь убивает так. Тед, кажется, готов был заплакать. Словно оказался в глубокой темной воде, попытался нащупать ногами почву, оттолкнуться, всплыть к свету. Осознал, что голос у него стал вдруг на октаву выше обычного, как у болтуна-бодрячка, торгаша, но, как и мама когда-то, он хотел выручить отца. Хоть на миг. Любовь ли это? Или недостаток смелости? Есть ли разница? Тед не знал. Может, малая толика воздуха и света спасет их всех, спасет – или уже убьет наконец.
– «Удвой удовольствие, удвой веселье»[137]? Тоже классика. Помню тех близняшек. Разве забудешь «Даблминтовскую» двойню? «“Фольксваген” – мысли мелко». Классика.
– Не мое.
– Ты сделал автомобиль Гитлера самым продаваемым в Америке. Кто так может? Ты! Ну то есть ладно тебе.
– Прекрати. Не то сблевну.
Тед вытащил из свалки плакат печально известной «ромашковой» кампании 1964 года в пользу будущего президента Линдона Джонсона. Политическая реклама: девочка ощипывает лепестки с ромашки, произносит числа, они превращаются в обратный отсчет ядерного взрыва, учиненного красными в Судный день. Не исключено, что это была первая политически агрессивная реклама в истории телевидения. И уж точно одна из лучших. Леденящая душу агитка. Тед припомнил и изобразил техасский выговор закадрового голоса Линдона Джонсона: