Брыки F*cking Дент - Дэвид Духовны
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следом за сестрой смерти и за своими мыслями о ней он дошел до кабинета, где Марти жарил теперь маршмеллоу, насаженные на острие рекламного зонтика бостонских «Красных носков». Мариана обозрела сцену, замерла, кивнула. Увидела журналы, сожжение, а остальное поняла наитием. Она такое видала и прежде. Умирающие люди часто просят все уничтожить – как горящие корабли северных огненных погребений, – особенно очень личные вещи, творческие, будто обреченным не хотелось быть после смерти уязвимыми, чтоб не копались в их прахе грифы-потомки. Это многих заботит.
Она читала, что неудачливых альпинистов, которые падали с высоты или теряли тропу и исчезали в холоде Гималаев, иногда находили без одежды. Так некоторые из них нелогично отвечали на замерзание до смерти. «Парадоксальное раздевание» называется. Судя по всему, когда тело на холоде отказывает, кровь уходит из конечностей вглубь, к жизненно важным органам, в тщетной попытке сохранить организму жизнь. Но, когда это происходит, уже слишком поздно. Замерзающий переживает последнюю стадию умирания как перегрев и, пытаясь как-то обустроиться, может снять с себя одежду при минусовых температурах – леденея и сгорая одновременно. Огонь и лед. Вмерзая во время, сгорая на костре. Она все это прекрасно понимала. Костер Марти – что-то в этом духе, рассудила она. Холодный жар, парадоксальный стриптиз человека, не желающего, чтобы его видели.
Она подошла к Марти и обняла его за талию. Они вместе смотрели, как жизнь вылетает в трубу.
– Вот к этому огонь все и сведет?[144] – спросил Марти.
На его попытку иронически отстраниться Мариана ответила, прижавшись к нему еще теснее. Теду, глядевшему на них сзади, они казались любовниками. Май/декабрь. Или даже июль/февраль. Марти упокоил голову у Марианы на плече, вытащил зонтик из огня и сделал подношение:
– Маршмеллоу? Завтрак чемпионов[145]. Может, это я придумал.
И взяла она и ела[146].
24
Тед, новый мажордом, занялся уборкой того, что осталось от костра, а Мариана с Марти внизу – йогой. Похоже, Марти, неисправимый циник, шарлатан и торгаш воздухом с прекрасным чутьем на продаваемый воздух и шарлатанство, наслаждался йогой и всем, что она обещала в смысле чакр, равновесия и третьего глаза. Этот человек из 40–50-х годов предпочитал принимать позы Новой эры в красных «спидо»[147].
– Чем бы ты ни тешился, – сказал Тед.
– Удобнее у меня ничего нету, – ответил Марти, – да, я смотрюсь как француз, но мне насрать.
Мариана йогой занималась не в «спидо». А жаль. Ее стан, подобный песочным часам, облегало бежевое трико, оно ничего ни подчеркивало, ни вычеркивало. Какой там цвет секса? Красный? Бежевый, во всяком случае, – полная противоположность. Бежевый – тепловатый цвет контроля рождаемости. Но Тед не мог взгляда отвести от Марианы, даже в бежевом.
Более того, он подумал, что вот закончит убираться и, может, займется с этими ребятишками их йогой – или после-йогой, что бы там после йоги ни делалось. Тед радовался, что Марти искренне нравится Мариане, – и что он, Тед, не единственный человек в оставшейся у Марти жизни. Кочергой размел костер на множество костерков поменьше – такие не спалят дом дотла. Перемешивая пепел, наткнулся на что-то гораздо увесистее журнала. Тед осторожно извлек из камина тетрадь до того толстую, что она не загорелась, а лишь обуглилась по краям. Сдул с нее прах, открыл на первой странице и прочел: «Человек-Двойномят, роман Мартина Сплошелюбова». Роман? Теду и в голову не приходило, что отец пытался сочинять пространную прозу. Он подозревал, что Марти, цитировавший Лира и Уитмена, – читатель-тихушник, но все же последний раз отца за чем угодно, кроме газеты, видел не один десяток лет назад, и Марти частенько говорил что-нибудь вроде: «Ты, видать, норман-мейлеровским нарциссом себя возомнил, чтоб считать, будто тебе есть что сказать на трехстах страницах всякой херни? Мне на такое хуцпы[148] не хватит». Марти блестяще давались девизы и чеканные фразы, краткие всплески остроумия и соблазнительности, но вот это – этот том – чистое потрясение. Тед перелистнул первую страницу и прочитал написанное аккуратным почерком:
Вы встречали Человека-Двойномята на улицах – не зная его, видели. Он – среди вас. Он – вы, лицемерный читатель, брат. Он – человек с двумя жизнями. Двойной. Не из-за химически обусловленной шизофрении, а по ежемгновенному сознательному выбору. Двойной Человек – белый снаружи с мягкой бурой сердцевиной из нуги, а в венах у него – остуженный джин. Он работает с 9 до 5, бок о бок с остальными бесцветными людьми, а по выходным наслаждается плодами досуга: персиками и софтболом. Его жена говорит, это его больные вечера, фигурально выражаясь.
Тед припомнил выходные своего детства, когда они с отцом играли в софтбол за пуэрториканскую команду с уймой разных названий, в зависимости от рисков игры: «Короли», «21-е», «Короны» или «9 корон». Обычно ставили по пять долларов с человека или наличные деньги на пиво и играли от души, по всему городу. Тед видал, как взрослые дядьки шли юзом на вторую базу по асфальту ради пары баксов и из гордости. Так они были хороши, что команде приходилось менять имя: из-за репутации найти противника им было непросто. Когда «Короны» как династия стали слишком знамениты, команда переименовалась в «Королей», а когда слава «Королей» сделалась слишком громкой, они превратились в «21-е», а затем обратно в «Короны» – когда про них забыли. Названия им были эдакой защитой свидетелей.
Роман, похоже, автобиографический. Марти еще ребенком был подающим – и преотличным – и однажды участвовал в бруклинской игре, приз за которую должна была вручать Шёрли Темпл[149]. Пуэрториканцы и доминиканцы почему-то величали Марти «Ами» и присвоили ему титул «Гринго № 1», а отец лучшего друга Теда Джулиус – он же Джул, он же Джули – звался «Гринго № 2». Итого было всего двое гринго – № 1 и № 2. Ами и Джули. Теду показалось, что отец пишет слегка под влиянием махровых авторов нуара, которых предок обожал, как Тед помнил, еще с его детства, среди них – Реймонд Чэндлер и Дэшил Хэмметт. Тед улыбнулся и продолжил читать:
Человек-Двойномят ничего особенного не искал, не ощущал никакой нехватки perse. Но в это воскресенье что-то меня донимало – не владел ситуацией. Никак не мог добыть мяч на пластину. Прошел полные базы. Мой кетчер Рауль, здоровенный, ловкий пуэрториканский парняга с проворными ногами, мог отбить софтбол с 400 футов, а к черной магии моей белой руки относился почти религиозно. Рауль обращался с моей рукой как с отдельной от меня сущностью, словно она отыскала тело этого гринго благодаря какому-нибудь проклятью или ритуалу сантерии. И хотя он знал, что я владею испанским лишь в пределах начальной школы, считал, что рука моя двуязычная, и, когда вышел на поле разобраться, разговаривал с ней, а не со мной. Рауль нашептывал ей – сначала тихонько, воркуя, моля, уговаривая, а затем сурово и требовательно. Я отвел взгляд, едва ль не стесняясь этой любовной свары.
Пока Рауль секретничал с моей рукой, я смотрел по сторонам, праздно оглядывал трибуны. И увидел ее. Я узрел ее, и она, однажды увиденная, уже не могла сделаться незримой. Высокий бокал сервесы[150]. Должно быть, латина, подумал я, и она мне улыбнулась. Я ощутил, что колени у меня подгибаются, а воздух из легких мчится прочь. Последний раз я чувствовал такое в старших классах. Человек-Двойномят никогда ее прежде не видел, но в тот краткий миг знал: до конца своих дней он увидит мало что кроме нее.
Рауль наконец оторвался от моей руки, глянул мне в глаза и сказал:
– Ами! Ами! Деляй эстрайки, гринго.
Ну я эстрайки и деляль. И всякий раз проверял, следит ли за мной с трибун Темная Дама. А между подачами пытался разглядеть, нет ли с ней кого. Не разобрать. Да и неважно. Улыбками мы обменивались все чаще, в ход пошли кивки и даже подмигивания.
– Хесус! Каброн![151] – проорал Рауль и швырнул кетчерскую перчатку оземь, потрясая от боли рукой. Так мощно я никогда не подавал – фуэго[152] не хватало.
В тот день мы выиграли оба раза, на сумму в десять паршивых баксов на человека, и я придумал отговорку, чтобы поошиваться после игры, как бродяга, – я видел, что и она так же, на другом краю поля. Когда толпа хорошенько поредела, я подошел и представился. Она сказала, что ее звать Марией. Можно было догадаться. Спросил, не Хесусом ли именуют ее сына. Она сказала «си» и рассмеялась. То было как с первой рыбой, которой хватило смелости и мечты, – издавна она извлекала кислород из воды, отделяла молекулу О от Н2, и вдруг выбросилась на сушу, а вокруг ничего, лишь чистый, чудовищный кислород, сама первозданная жизнь. Человек-рыба из сказки, наполовину в этом мире, наполовину в другом, счастливо паривший в когда-то убийственном воздухе. Остальные девять «Корон» чудесно исчезли, словно Восхищенные, и, пока солнце садилось, мои губы встретились с ее, и я обрел путь домой.