Избранные труды в 6 томах. Том 1. Люди и проблемы итальянского Возрождения - Леонид Михайлович Баткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далее все то же самое, с вариациями.
Самое поразительное и не имеющее, пожалуй, аналогов в тогдашней словесности, отсутствие в этом, как теперь выражаются, жестком порно какой-либо игры и эротики или хотя бы пикантности, игривости, чего-либо вообще, какой-либо смысловой задачи, кроме однообразно схематичной физиологии и ловко зарифмованных позиций соития. Стишки удручающе деловиты. Их, впрочем, расцвечивают выразительные сравнения.
Я не собираюсь морализировать. К вызывающему и незамысловатому озорству, к бесстыдству Пьетро отношусь спокойно. Я согласен признать его даже забавным. Обратим, например, внимание на то, что сквозь сонеты просвечивает необычный постельный обмен репликами между партнерами и что цикл носит очень личный характер (к этому еще вернемся в поисках истоков порнографии Аретино).
Я не Де Санктис и, тем более, не свирепый Ахилл делла Вольта… Я сочувствую бедняге Аретино, хотя, впрочем, ножевые удары кардинальского родича привели его в конце концов к венецианскому благоденствию. Но возникает другой вопрос. Какова литературная цена – притом именно по критериям Возрождения – подобным упражнениям?
Откровенность Пьетро вроде бы в духе ренессансной литературы, начиная с Боккаччо. Что ж, его свобода действительно ренессансного происхождения. Но с чуждым Возрождению грубым перебором. В ней странным образом, как уже было сказано, нет эротики. Дойдя до абсолютного предела, она становится плоской порнографией.
То же самое можно заметить относительно бесед опытной куртизанки Нанны с начинающей путаной Анджеликой («Ragionamenti»). Они разделены по традиции на шесть «дней», причем первые три особенно забористы, а хлеще всех первый день, когда Нанна рассказывает о похоти в монастыре, с которого начался ее любовный опыт.
Набожные и критические оговорки в начале сочинения и пр. невозможно принимать всерьез. Важен безусловно преобладающий тон, соответствующий тому, что и как описывается. Попав в монастырь, молоденькая Нанна сама до поры до времени услаждается стеклянным подобием фаллоса из Мурано, смачивая его теплой мочой, и подсматривает в дырочку и в щели своей комнаты за тем, что происходит в соседних помещениях. Никакой моральной критики и сатиры, конечно, нет и в помине.
Подглядывание в щели – удачный прием для целей Первого дня. Не нужно фабул и ничего, кроме описания сексуальных позиций. Безымянные персонажи в каждом из соседних помещений появляются, проделывают то, чего требует фантазия (не то их самих, не то просто автора), исчезают, сменяются другими. Верх этой фантазии – епископ, взгромоздившийся на монахиню-настоятельницу, молодой послушник, пронзающий одновременно епископа, следующий послушник, обрабатывающий таким же образом первого и т. д., и т. п., так что вся эта вереница образует одну длинную совокупляющуюся цепочку. На фресках в монастыре «были воспроизведены все способы, какими мужчина может овладеть женщиной, и все позы, какие она должна при этом принять…» (с. 42).
Во Втором и Третьем днях, где речь идет о женах и куртизанках, появляются весьма изобретательные и неизменно грубые фабулы (без изящества и юмора). К литературным достоинствам Аретино следует отнести, помимо живого разговорного языка, и, как уже было сказано, постоянный вкус к смачным красивым или предельно брутальным описаниям – внешности, тел, одежды, интерьеров. И также – на этот случай – необыкновенное обилие экзотических эвфемизмов гениталий и соития в речах Нанны. Так что читателю скучать не приходится: «…парадный вход и черный, гвоздь в дыре, порей на грядке, засов на двери, ключ в скважине, пестик в ступке, соловей в клетке, черенок в ямке, ворота, клистир, кинжал в ножнах, колышек, посох, пастернак, яблочки, этот самый, эта самая, verbigrazia, эта штука, это дело, эта история, то самое, рукоять, стрела, морковка…», и десятки еще гораздо более роскошных выдумок (с. 64).
Аретино с возрастом стал подкрашивать бороду.
Ну и что?
Но кто же, кроме него, стал бы пускаться по этому поводу в дидактические излияния, в коих он, конечно, уморительно смешон, но и непосредственен, агрессивен. Важно хвалится своей мужской силой, крепостью и частотой соитий, и по этому поводу впадает в глубокомыслие. Пьетро умудряется совместить пошлость своей брутальности с неподдельным могучим жизнелюбием. Возможно, он, исподволь и сам того не замечая, оказывается при этом своего рода персонажем «Шести дней», давая нам авторский ключ к ним, как и к «Сладострастным сонетам», вообще к его искусно-незамысловатой и невозмутимой порнографии.
Наложите на нее нижеследующие монологи и вы, пожалуй, избавите себя от необходимости рассуждать о жанре и стиле, о некой мировоззренческой подоплеке этих сочинений, в которых на деле нет приписывавшейся им сатиры, нет картины нравов и пр. Нет боккаччиевской несравненно-радостной эротичности, нет тональной рамки «Декамерона», растягивающей смысл и – вместе с новеллами куртуазного ряда – придающей его книге контрастность и цельность. Нет фабульного разнообразия, с оттенками сказочности. Повторю, нет смеха и нет изящества, отделяющих автора от материала. А есть только Пьетро Аретино, и его умение получать и давать величайшее в жизни удовольствие, не обходясь, как в «Сонетах», четырьмя простейшими словами, но нанизывая на сей раз гирлянды непристойных эвфемизмов.
22 июня 1537 он пишет Франческо Марколини (I, XXVII).
«Конечно, кум, если бы я был охоч на заумные выдумки, как любой зануда-педант, чтобы прибавлять к своему имени прозвание „божественного“, я вне сомнений поверил бы (следуя древнему обычаю угощать ранними фруктами и молоденькой живностью), что я, если не нахожусь промеж землей и небом, то по меньшей мере третий бог…»
Он тут же набрасывает реплики восхищенной девки – и другой партнерши, напоминающей ему о старости.
«[… ] а я ей: „Душечка, мысли старцев о смерти – это как конь, на котором поспешают к смерти, а вот не думать об этом – это подать, которую платят годы дням нашей жизни“. Так что и после обеда и перед ужином с утра и до вечера я не теряю ни одного часа – и в этом вся тайна здоровья, которым я пользуюсь, благодаря милости Божьей и соизволению природы. Разве это юноша, ежели он болен».
Проходит десятилетие, и вот, например, письмо к Джамбатиста Фосса (CCCLXXY). Декабрь 1547.
Ему 55 лет…
«Голова моя совсем седая,