Дневники 1926-1927 - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люди поправляют свое здоровье разными духовными средствами… чего-чего не придумали в компенсацию болезни и старост!
7 Декабря. Думал ночью о Горьком и понял причины его «второго пришествия». Эмигранты, наверно, затравили его (см. письма). Отсюда утверждение себя в СССР и «дифирамб» большевикам. И в ответ на его дифирамб — ему дифирамб.
Горький великолепный муж vir ornitissimus[26] в литературе, он стал сразу на большой круг мирского действия, как моряк или новгородский ушкуйник. Но искусство непременно требует дома, даже на ходу где-нибудь в лесу, чтобы сделать рисунок в альбоме или занести карандашом в записную книжку для памяти свое восприятие, надо присесть и этот момент остановки, этот пень, на котором сидел — уже есть дом искусства. А если вспомнить, каким терпеливым чисто женским трудом достается это шитье буквами на бумаге!
Рукописи Пушкина и Толстого всякому непосредственному человеку, прежде всего, говорят то же самое, что нам старинное шитье бисером, мы удивляемся и говорим: какое адское терпенье! Есть, несомненно, женское, восприимчивое и терпеливое начало в природе художника.
И у Горького оно тоже есть, потому что Горький по природе своей большой художник. Но он как человек, как муж сразу стал на большой круг действия, и дом искусств для него, все равно для моряка-скитальца просто дом является желанной мечтой, неудовлетворяющей, однако: побывал и опять в странствие. Вот почему у Горького такая неровность в его писаниях: одно написано дома в мире искусства, другое где-то в бегах о чужом. Свое — это золото, в искусстве, а чужое — лигатура.
Многое у Горького есть с лигатурой. В одном и том же сборнике рассказов у Горького можно встретить гениальный рассказ рядом с таким, что хватаешься за голову: как он сам-то не понял, что нельзя это ставить рядом. Это значит — один рассказ был написан дома, во время побывки, другой где-то в бегах. Такая большая досада, когда думаешь о Горьком как о художнике, исчезает, когда представляешь себе всю орбиту блужданий скитальца, весь его человеческий бунт. Но по бездарности или ложному исканию славы, самомнению и всем смертным грехам творчества Горький лишается иногда необходимой для художника способности самооценки своего творчества, способности меры и счета, и все потому, что хочет он, не удовлетворяясь художеством, достать как Прометей для человека огонь.
Недаром случилось, что первую весть о Максиме Горьком я получил не от литератора, а от одного моего товарища по тюрьме, который, частью по своему «нигилизму», частью просто по отсутствию художественного вкуса, презирал искусство и относился к нему как к «надстройке», поскольку хорошо или плохо <3 нрзб.> оно было полезным для революции. С восторгом писал мне этот примитивный марксист об удивительном босяке, прославляющем бунт и скитания.
С тех пор Горький вступил в мое сознание как необходимое лицо нравственной категории русской жизни и продолжал таким оставаться мне почти до его «Детства», раскрывшего мои глаза на него как на художника. С тех пор и начал жить во мне Горький двойной: как человек и как художник. Моя жизнь сложилась иначе, я отдал свою молодость скитаниям по человеческим поручениям и только в 30-летнем возрасте стал писать и тем устраивать свой внутренний дом. Я не был никогда тем маленьким эстетом, который посвящает себя взамен жизни культу художественных идолов. Случилось по целому ряду причин в моей личной жизни, что я вынужден был заняться писательством взамен гражданской деятельности, и сложилось решение — не выходить из своего дома. Мне всегда представлялось так, что если в Прометеевой борьбе все идет правильно, то в своем доме, в своем деле рано или поздно совершу Прометеево дело. Я не был декадентом-эстетом, но презирал народническую беллетристику, в которой искусство и гражданственность смешивались механически. И потому я искал сближения с теми, кого вначале называли декадентами, потом модернистами и, наконец, символистами.
Можно разными глазами смотреть на эту чрезвычайно цветистую эпоху нашего литературного искусства, но никто не будет спорить со мной, что эта эпоха была школой литературы, и требования к нашему ремеслу чрезвычайно повысились в это время. Но не так просто, как многие думают, совершилось это культурное завоевание отделения литературы от гражданства, освобождение художника от, как теперь называют, «социального заказа», равнозначащее с отделением церкви от государства. Конец диктатуры гражданской в художественной литературе не значил утрату родственного поручения, которое, по-моему, непременно должен чувствовать всякий крупный художник.
Никто из крупных писателей и поэтов того времени, однако, не определил себя как эстет, каждый из них, я знаю, писал в соотношении с тем, что происходило внутри вулкана, который представляла тогда народная жизнь. Мне кажется, более всех других, тоже очень чутких к жизни поэтов, отразил и в своем творчестве, и в своей личности трагическую эпоху русского искусства Александр Блок. Взять даже внешнюю жизнь поэта — рабочий, крестьянин, земский интеллигент — все бывали у Блока, и кто бывал, будет до гроба хранить очарование равенства всех в общении с этим прекрасным душой и телом человеком. И ни один Блок, а все писали и озарялись в сторону революции. Мережковский даже пророчил, что символисты первые сгорят в огне революции, что с них начнется пожар.
Где же был в это время Горький? Горький не жил в мире искусства. Он блуждал где-то там, ближе к вулкану, и появлялся. Блок о нем говорил: «Горький как художник и не начинался». Я хорошо и точно помню эти его слова: Блок очень много думал о Горьком, часто о нем вспоминал и говорил; в устах Блока «Горький как художник и не начинался» означало, конечно, не то, что Горький не написал еще ни одного художественного сочинения, а что Горький не принял в себя целиком трагедию художника того времени: быть художником во что бы то ни стало, хотя бы земля разорвалась под ногами… <дальше зачеркнуто>: что если я выражу это такими словами: Блок принимал на себя обязанности неба, Горький — земли и человека?
Я говорю о вершинах эпохи, но литератор, который к ним примыкал, средний человек, стилизатор-множитель, поверхностный богоискатель был жалок как человек в сравнении с предшествующей эпохой гражданства за счет идейных земских врачей, учителей, агрономов — множился, как кролик, литератор. Зинаида Гиппиус не могла любить Горького, но однажды сказала: «И все-таки то, что вертится около Горького — это лучшее». Ремизов — антипод Горького и по складу своих убеждений, и по искусству своему, помнится, тоже сказал: «А как человек Горький очень хороший, обаятельный, прекрасный». Я хочу этим сказать, что будучи в стороне от фокуса, в котором скрещивались худож. творческие боги… <не дописано>.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});