Жизнь, которую стоит прожить. Альбер Камю и поиски смысла - Роберт Зарецки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Камю не останавливается на этих деталях, но они живо перекликаются с его жизнью верного сына античной Греции и современного Алжира. Греческий миф дал Камю возможность выразить приверженность обеим культурам. Он пишет: «Мифический мир, где я чувствую себя дома, – это мир греческих мифов», который распространяется на южный берег Средиземного моря[194]. Строго говоря, Камю столь глубоко вгрызался в греческие мифы не только затем, чтобы найти смысл собственной жизни, но и – не в меньшей степени – чтобы помочь нам найти смысл наших. Шла ли речь об охваченном войной Алжире или о лишенном смысла мироздании, Камю спешил за помощью к грекам в надежде, что они выведут его из тупика.
Филолог-классик Ульрих фон Виламовиц-Мёллендорф однажды заметил: «Чтобы древние заговорили с нами, мы должны напоить их собственной кровью»[195]. Камю о том же высказался так: «Мифы не живут сами по себе. Они ждут, чтобы мы дали им плоть и кровь»[196]. Обретя их, мифы растут и достраиваются. Вскоре после выхода «Мифа о Сизифе» (1942) Камю решает, что не следует останавливаться на абсурде. Да, это точный диагноз человеческой ситуации, но писатель понимает, что он ничем не поможет Франции в ее отчаянном положении страны, порабощенной нацистами. К тому времени, когда Камю вступил в Сопротивление, став в итоге редактором подпольной газеты Combat, он уже обдумывал следующий цикл сочинений: посвященный теме бунта. Так возникли «Чума», «Праведники» и «Бунтующий человек»: новая трилогия, которую Камю связал с Прометеем.
Как мы видели в предыдущей главе, Камю заинтересовался Прометеем даже раньше, чем Сизифом. В 1937 году он адаптировал для театра Théâtre du travail, который основал с группой друзей, выполненный Полем Мазоном французский перевод трагедии Эсхила «Прометей прикованный». В те же дни Камю вступил в коммунистическую партию: молодому французскому алжирцу драма казалась идеальным способом соприкосновения с рабочим классом и просвещения. В манифесте, написанном Камю, театр провозглашал своей задачей «показать, что искусству порой стоит спускаться с башни из слоновой кости… [и] восстанавливать человеческие ценности»[197].
В Прометее Камю нашел великолепного союзника для своего похода. Как и в случае с персонажем «Мифа о Сизифе», Прометей Эсхила – лишь один из вариантов этого мифического героя. Например, Гесиод в «Теогонии» показывает Прометея, который не так уж сильно отличается от Сизифа: болтливый титан, то и дело обводящий Зевса вокруг пальца. Решение Прометея даровать людям огонь – за это громовержец приковал героя к скале, и каждый день орел клевал ему печень – тоже, судя по всему, продиктовано желанием досадить владыке Олимпа.
У Эсхила же в «Прометее прикованном» герой – поистине трагическая фигура. Единственная дошедшая до нас пьеса из предполагаемой трилогии заканчивается тем, что Прометей и в цепях отказывается покориться. Посланцу Зевса Гермесу он отвечает, что никакая мука не сломит его воли: «Ни хитрости, ни пытки нет, которыми / Меня склонить удастся к откровенности, / Пока с меня он мерзких не сорвет цепей»[198]. Для Камю, воинствующего левого, которого условия жизни арабов ужасали не меньше, чем положение бедных рабочих из черноногих, этот случайный финал (по некоторым обрывочным свидетельствам трилогия завершалась освобождением Прометея по милости Зевса) подходил лучше всего. Меньше чем через год после постановки пьесы Камю вновь обращается к образу Прометея, озаренному пламенем революции: «Весь революционный дух заключается в протесте человека против условий человеческого существования. В этом смысле он является в той или иной форме единственной вечной темой искусства и религии. Революция всегда направлена против Богов – начиная с революции Прометея»[199].
Но это ощущение революционного натиска, эта беспримерная отвага бунта против богов и порядка, который они оберегают, тоже привлекает молодого и высоко метящего писателя, безоговорочно очарованного физической красотой своей страны. Не минует и года после постановки, и Камю в записных книжках дает себе совет «открыть чрезмерность в умеренности»[200]. В написанном в 1936 году эссе «Брачный пир в Типаса» Камю также поет гимны чувственной чрезмерности: «Мы идем навстречу любви и желанию. Мы не ищем поучений, проникнутых горькой философией, которых обычно ждут от всего величественного. Все, кроме солнца, поцелуев и диких запахов, кажется нам пустым… Здесь мне нет дела до порядка и меры»[201]. И еще патетичнее: в Типасе, этом портале в Античность, Камю понимает, что «избранничество… это право безмерно любить»[202].
Трагедия для Камю представляет собой опорный элемент того, что он называл la pensée de midi – особого мировоззрения, свойственного средиземноморским народам. В том же году, когда его театр поставил «Прометея прикованного», Камю прочитал в алжирском Maison de la сulture лекцию под названием «Новая Средиземноморская культура». Он представил концепцию «медитерранизма» – движения, основанного в межвоенный период алжирским писателем Габриэлем Одизио, который хотел отвоевать «дух Средиземноморья» у итальянских фашистов, поклонявшихся древнему Риму, и вернуть его под эгиду греческого гуманизма[203].
Впрочем, понимание «Средиземноморья» у Камю не всегда вполне следовало реальной географии. В разделе лекции, озаглавленном «Свидетельства», или «Очевидные факты», Камю не во всем придерживается собственно фактов. «Средиземное море, – пишет он, – это водоем, связывающий примерно десяток разных стран». В каждой из них наблюдается одинаковое «восприятие жизни» у «неформально одетых людей», которые ведут «всем нам знакомую бурную и яркую жизнь»[204].
Кроме, разве что, неформально одетых людей из районов Северной Африки или Ближнего Востока. В 1937 году Средиземное море омывало берега не десяти, а пятнадцати стран. В своем подсчете Камю словно отдает предпочтение Европе. Он полностью забывает о Египте и восточном побережье, а две упомянутые им «арабские» страны – Алжир и Тунис – находятся под французским владычеством. Более того, Камю рассуждает о происхождении и развитии христианства и иудаизма, но ни слова не говорит об исламе. Наконец, заводя речь об «арабах», не снимет вопросы, а лишь множит их. Северная Африка, заявляет он, «одно из немногих мест, где Запад