Жизнь как приключение, или Писатель в эмиграции - Константин Эрвантович Кеворкян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Устоявшиеся правила едва не полетели в тартарары зимой 2014 года, когда страну начало захлёстывать безумие. Толпа «активистов» на сессии горсовета толкала свои лозунги, и я окончательно потерял самообладание. «Дайте мне подержаться за его горло», – орал я и пытался дотянуться да ближайшего майдан-депутата. Меня держали. «Костя! Костя! Кеворкян успокойся», – доносился издали голос председательствовавшего Кернеса…
Имея по своим источникам информацию, что Москва в постмайданный конфликт вмешиваться не будет, Кернес разочаровал многих харьковчан, и в чем-то даже предопределил судьбу Украины. Он спасал свои деньги, свою власть, свою игру, а после покушения на него – уже саму жизнь.
Последний раз мы виделись в харьковском аэропорту: 18 июня 2014 года на аэропортовский площади его встречали восторженные горожане – Кернес вернулся из Израиля, где после апрельского покушения ему спасали жизнь.
На фоне огромной толпы, как сообщала Би-Би-Си, «небольшая кучка харьковчан собралась высказать альтернативное мнение. Эти люди с плакатом «Убегай!» выкрикивали «Кернес – геть!», пели государственный гимн и почтили память «небесной сотни» погибших на Майдане. Во время импровизированной пресс-конференции на ступенях аэропорта их лозунги толпа перекрывала криками «Молодец!»».
Скандал, ликование, апофеоз. Во всеобщей суматохе и сквозь охрану пробиться к Гене было невозможно, однако он заметил, приказал пропустить. Мы тепло обнялись и впервые в жизни троекратно расцеловались. Через несколько дней я буду вынужден эмигрировать, а он через несколько лет умрет. Ни он, ни я тогда об этом не знали.
Человек меняет рожу
Я медленно выгорал изнутри: четвёртый месяц пребывания в эмиграции я не видел ничего, кроме телевизионных боевых сводок, а в них трупы, подбитая техника, аресты и ликование людоедов.
Отварная вода на первое и жареный хлеб на второе – верные спутники экономии. И мучительная тоска без привычного дела: словно велосипед остановился и завалился набок. Мне мучительно нужно было выговориться. Не через электронное устройство, а по-человечески, пространно, глаза в глаза. Но никого не было – месяц, второй, третий, четвёртый…
В очередной депрессивно-пасмурный день я взял остатки денег и скатился к винному магазину, где собираются стандартные типажи нашей необъятной Родины: «бывший спортсмен» Дебоширов, отставной «интеллигент» Де Петров и прочие «политологи».
Первый стакан – даже для опытного человека – всегда шаг в неизвестность, но уже через пару бутылок я стал для них «классным пацаном», и мне тоже имелось что поведать этим, по-своему компетентным, людям. А потом мы допивали на берегу тихого мелкочешуйчатого моря, а потом сцепились с прохожей компанией, и – хотя мы дрались будто львы – лупили нас как котят.
На обратном пути, помнится, сдуру забрёл ещё и на местное кладбище, думал о смысле жизни и лежащим во гробах новую жизнь подарил – веселую; пел «друзей позову, на любовь своё сердце настрою…».
Лишь ночью дополз домой и сквозь галдящий телевизор потерял пьяное сознание.
Утром я проснулся под старый советский мультфильм про попугая Кешу, который излагал в незнакомом дворе о своём пребывании на Таити. Со вчерашнего пойла невыносимо сушило, ныла печень (а печень – это маленькая жизнь), и болела рука – где-то сильно ударился локтем. Видимо, всё-таки оттолкнулся от днища.
Щурясь, словно близорукий перед импрессионистами, я долго смотрел в зеркало на поцарапанное лицо. Потом бесстрастно зарегистрировался в социальных сетях и с тех пор уличных политологов трусливо обхожу стороной. Хорошие, кстати, были ребята. В больнице
В больнице из запутанного клубка страстей мы превращаемся в упорядоченный и размеренный набор анализов. Сквозь пациентов и линзы очков доктора смотрят на сопровождающие нас бумаги, в которых скрыта формула жизни или смерти. Врачи – суховатые практики, они окружены практичными медсёстрами и очаровательными практикантками.
Я, пятидесятидвухлетний, самый младший в палате. Дядьки глуховаты, трубки их телефонов настроены на полную громкость – когда им звонят дочки, я слышу, как они наставляют отцов перед операцией. Сиплые матёрые волки теплеют и стараются отвечать дочерям мягко, скрывая суровость своих голосов. В палате царит деликатная обречённость собратьев по несчастью, всякие медицинские термины, и не слышно никакого сквернословия. Старые работяги куда интеллигентнее и вежливей большинства молодых хипстеров.
Периодически въезжает каталка. С гордостью восходящего на эшафот мы публично раздеваемся донага, ложимся на плаху и нас увозят. Пять минут бессмысленного взгляда в потолок, пока приговорённого перекатывают по коридору. Неприятный хруст входящей иглы между позвонками – это тебя обездвиживают, ради чего ты подписал кучу бумажек о добровольном согласии. Теперь бежать уже поздно: тело, обратившись в безвольную тряпку, не слушается, и кого-то четвертуют на соседнем операционном столе…
Вот ещё одного вернули из операционной; он спит, измученный и выскобленный врачами от всего вредоносного, замеченного ранее ими в сопровождающих бумагах и во вскрытом брюхе. Скоро он откроет глаза, пытаясь понять, где находится, и окружающий мир постепенно вернётся в его сознание. И будут звонить дочки «что привезти», и весёлая рыжая буфетчица, заглянув в палату, проорёт «мальчики, на обед», и доктор напишет неразборчивым почерком «на выписку».
И уличное солнышко растопит «мене-текел-фарес» медицинских анализов, обращая нас в заново оживший клубок страстей. Лимонов дома
Эдуард Лимонов живет в тихом центре Москвы, недалеко от метро «Новослободская». Дом в стиле конструктивизм – наверное, когда-то даже престижный, но теперь безнадежно устаревший: с приделанными поверх фасада тесными лифтами, чахлым палисадником, путанным многозначным кодом, который я вечно забываю.
Пытался записывать, но шифровал фамилию адресата и снова терял где-то в глубине телефона. Приходилось перезванивать, уточнять. «Ну, где вы?», – раздаётся в трубке требовательный голос мэтра. «Я здесь внизу, у двери», – беспомощно лепечу я и в ответ снова получаю порцию кодовых цифр, длинных как радиограмма советскому разведчику.
Лимонов живёт под самой крышей, и, пока я поднимаюсь, его дверь, как правило, уже приоткрыта. Хозяин встречает меня в маленькой прихожей. Тапочек не полагается: кажется, Лимонов испытывает к ним презрение как к буржуазному символу домашнего уюта. Сам он всегда в домашней обуви типа старых кроссовок. В свободных брюках или джинсах. Никаких демократичных «треников» с вытянутыми коленками или барского халата. Подтянут и выбрит практически всегда.
В доме стерильная чистота, которую стыдно нарушать. Потому разуваюсь: на улице мерзкий московский снег, и когда с обуви стекает, совестно. В небольших комнатах (их две) аскетично. В одной – книги на всю стену, среди них множество собственных и на разных языках. «Восемьдесят», – любит подчеркнуть автор; адский предшествующий и сегодняшний каждодневный труд. Отсюда самодисциплина, стерильная чистота, отсутствие деморализующих тапочек.
На подоконнике стоит бронзовый бюст хозяина. «А вам самому нравится?», – спрашиваю я. «Льстит», – слегка иронично отвечает Лимонов, из чего