Избранное - Петер Вереш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лайко, естественно, испугался, со всех ног кинулся вслед, потерял на ходу свою шляпу с узкими загнутыми полями, и его слипшиеся, по-молодецки отращенные волосы развевались на весеннем ветру, а еще вольней развевались гривы двух лошадей, не откликавшихся, не слышавших его истошного крика: «Тпру, Лаци, тпру! Тпру, Жужка, тпру!»
Да и не могли его кони слышать: вязки сдвоенной бороны соскакивали, решетки прыгали вразнобой и колотили по пяткам, валек, носясь по земле, хлопал при каждом взмахе по сухожилиям, и обезумевшие кони решили, что их бьют, избивают, и тогда их нервно-шаловливое бегство превратилось в лошадиную панику. Бороны громыхали и лязгали по невспаханной полевой земле, упряжный валек, ваги, постромки летели и щелкали, а кони, совершенно осатанев, не видя ничего и не слыша, мчались, скакали вперед. По ровной земле они мчались галопом, и там, где поле надламывалось, свернуть уже не могли, разбег нес их дальше и дальше поперек лежавшей пашни.
Неслись они по посевам пшеницы, по свежей вспашке полей, по зеленям весеннего, рано взошедшего ячменя, по мягкой земле только-только посеянной кукурузы, пока не перескочили через межевую канаву, негусто обсаженную деревьями и не слишком глубокую, потому что она заросла травой, и не попали на вспаханное паровым плугом кукурузное поле поместья.
Перед тем как перескочить им канаву, взмахнувшая борона так ударила Лаци по сухожилиям, причем не в первый уж раз, что раскроила на задних ногах крепкую кожу, и кровь из двух ран полилась ручьем.
Видел бы это старый Мурваи!
Но он, конечно, не видел, даже Лайко покамест не видел, от коней он сильно отстал, хотя, испуганный до смерти, запыхавшись, бежал во весь дух, моля на бегу лишь о том, чтоб порвались постромки, чтоб сломался упряжный валек, чтоб отвалилась от коней борона, потому что, когда она их колотит по сухожилиям или сами они наступают на зубья, порчеными станут коняги, ноги переломают, а то и вовсе подохнут.
И никого поблизости не было, кто мог бы коней задержать. Люди, правда, работали всюду, но все далеко, так что, если б и кинулись догонять, все равно б не догнали.
Да и разгон был такой, что остановить не под силу. Разве что сами кони споткнутся о большую канаву либо борона зацепится за межу, а может, они изнемогут, если будут бежать, покуда ноги несут.
Вот это последнее и случилось. В мягком, с глубокой вспашкой от парового плуга поле Шлезингера обезумевших лошадей, а Жужку в особенности — и вообще она была помедлительней, и в крови ее не пылало огня, так что с трудом она волокла уже ноги, и Лаци стало невмоготу тащить ее за собой — охватила такая усталость, что бег они замедляли и замедляли. А тут батраки и возчики Шлезингера, сеявшие неподалеку, подняли несусветный крик: «Тпру! Тпру! Эй, тпру!» И обезумевшие кони внезапно остановились, стали оглядываться, дрожа и как бы раздумывая по-своему, по-лошадиному: «Господи, где же мы теперь есть? Что ж мы наделали!»
* * *
Вот как случилось, что обещавший сделаться бесценным ремонтным конем Лаци стал разбитым, искалеченным, с залатанными ногами и потому забракованным мерином. Потому и попал к Розенблюму, а от него к другим лошадникам, подальше, подальше от Сердахея, чтобы кто-нибудь его не признал и, пустив по ярмаркам дурную славу, — ага, дескать, вон он, тот самый, баламутный конь Мурваи, опрокинувший в канаву нагруженную телегу, борону поломавший, вон следы на сухожилиях и на бабках, — не отпугнул покупателей, которые нынче ох и дотошно разглядывают коня, который наперекор неприметным изъянам выглядит совсем исправным и умным, до невозможности приятным конем. А понимающему к конях человеку чистое удовольствие долго ощупывать голову, долго смотреть в глаза такого приятного коня.
Если говорить уж всю правду, то и у Мурваи, несмотря на изъяны, мог выйти из Лаци добрый рабочий конь. Да старый Мурваи больно уж осерчал — за двух коней самое меньшее понес он шесть сотен убытка — и так сказал Розенблюму:
— Уведи их отсюда, Якаб, уведи с глаз долой, чтоб я их больше не видел… не ручаюсь я за себя, не знаю, что с ними сделаю… порешу, убью, и вся недолга…
Да и Янош, старший сын Мурваи, как раз заглянувший в отчий дом, не преминул на это заметить:
— Не коня убить надо, а Лайко. (Лайко, кстати, и без того получил если не кулаком, то словом.) Потому как он коня и сгубил. Я когда еще говорил, говорил же: ежели возьмется за жеребчика Лайко, не выйдет коня, не выйдет.
Но тут вмешалась старуха Мурваи. Как всякая мать, для которой меньшой, не отделившийся покамест сынок дороже всех остальных, потому что их, остальных, всех до единого прибрали к рукам привередницы-молодайки да пакостницы-сватьи, и те, остальные, родную мать ни во что уж не ставят, бывает, и в дверь не заглянут, чтоб сказать: «Добрый день, маманя», — а прямо на задний двор идут коней да свиней смотреть, словом, встряла старуха Мурваи:
— Ты помалкивай уж, сам-то ведь был не лучше! Ну-ка припомни, кто в яму у Бекеша кувырнулся! Кто покалечил ноги тому другому, старому Лаци? Пускай ведут его вон со двора, чтоб не мучиться нам с этой дохлятиной.
Для деревенской бабы, не видавшей ни штыковой атаки, ни самолета-бомбардировщика, нет на свете страшнее, чем бешеная собака и конь, который понес. Поэтому ничего удивительного, что так восстала против Лаци старуха.
— Боже мой, боже мой, а если б они, не дай господи, понесли и дитяти!
Сколько, ай, сколько ей пришлось пережить, когда эти окаянные понесли! Слухи до деревни дошли быстрее, чем Лайко с покалеченными конями, и от улицы к улице про беду побежала весть, — как водится, сильно преувеличенная, и добежала до дома Мурваи. Господи, кони Мурваи понесли, все разломали, порушили, а про малого ничего неизвестно! И так далее и так далее, как обычно в деревне распространяются и разрастаются слухи.
Слово матери стало решающим. К тому ж у Лайко к чуть заметно прихрамывающему да без того жилистому