Избранное - Петер Вереш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Овса Мурваи засевали немного. На той же земле, а был у них замечательный чернозем, росла гораздо более ценная и урожайная куда более кукуруза, и, стало быть, Лаци вместе со всей остальной скотиной кормился, естественно, кукурузой. Старый Мурваи, как и другие имевшие чернозем крестьяне, рассуждал примерно так: зачем сеять овес, которого в урожай он снимет восемь — десять центнеров с хольда, когда с того же самого хольда можно снять тридцать, а то и все сорок центнеров кукурузы; ведь цена кукурузы выше и питательность ее лучше, кукуруза для всякой скотины хороша, а цена на нее, перед новым урожаем в особенности, бывает, цене на пшеницу равняется. Пусть едят кукурузу кони. Любит конь кукурузу, и ему ее, стало быть, не жалеют. Уж если скотина что любит, — так же, как, впрочем, и человек, — то от этого корма ей одна только польза. И незачем за деньги овес покупать, когда в хозяйстве полное хранилище кукурузы. Таков был ход рассуждений старого Мурваи.
Словом, кормили жеребчика до отвала, так как Лайко не мог равнодушно смотреть, какой Лаци поджарый и стройный. И в то же время горячий. Потому и поджарый, что слишком горячий, да только Лайко про это не знал. В школу сельского хозяйства, где его бы кой-чему научили, он зимой не ходил (зато с оравой таких же вертопрахов, как сам, либо бегал за девками, либо длинными зимними вечерами сидел в конюшне и резался в карты).
Так вот. Привело обилие кукурузы к тому, что Лаци стал слишком горячий и нервный и, когда его выводили во двор, не мог с собой совладать. А вернее, не мог совладать с ним Лайко. И Лайко на него чуть сердился, а больше, конечно, гордился, потому что править горячим конем либо верхом скакать на таком, когда глазеют на тебя парни и девки, — пусть от ужаса содрогаются, пусть глаз не спускают с героя, — доблесть немалая.
А ведь Лаци не виноват, что наследственный огонь, бушевавший в его крови, — тот самый огонь, который у скакунов, племенных жеребцов и даже у офицерских верховых лошадей можно сколько-нибудь укротить с помощью утренней крепкой проминки, до тех пор гоняя коня, покуда он весь не взмылится, — от обильного кормления кукурузой воспламенял его кровь еще сильнее. Кто же мог его осадить? Только лошади, нрав у которых смирнее, ленивее и которые, лопоча меж собой на лошадином своем языке, потешались над дурным сосунком, выделывавшим этакие курбеты. Со временем он, конечно, остепенится. Вот потаскает плуг либо воз со свеклой, землею облипшей, неделю без отдыха, походит залепленный грязью до бабок, тогда его полоумие кончится.
И правда, когда он лошадям надоел и они его слегка проучили, чтоб не выходил из постромок и не запутывал при пахоте многочисленные постромки для плуга, Лаци быстро остепенился. Но он не так часто ходил запряженным в плуг и не всегда рядом с ним находились грузные, умудренные жизнью старые лошади.
А так как всякому коню следует обучиться и привыкнуть к тому, что не вечно он будет работать со знающими старыми лошадьми, что должен уметь он и в паре и без пары ходить — тогда и выйдет из него обученная, умная лошадь, — и так как для работы помельче, боронования, например, не требуется четырех либо пяти лошадей, то на такую работу Лаци только с Жужкой ходил. Со старыми лошадьми, неповоротливыми, медлительными, Лаци ходить не мог: он пританцовывал, бежал рысью, что, возможно, и очень красиво впереди легкого барского экипажа, но безобразно и неприлично в рабочей упряжке.
Кстати, знай они, лошади, (а может, они и знали?), как гордится, как чванится Лайко двумя горячими жеребцами, — кровями их! — они б его, наверное, высмеяли. Иной раз ведь — тут греха таить нечего — в крови Лаци такое волнение закипало, что, лягнув собственный хвост, он готов был лететь, мчаться прочь, в бесконечность и неизвестность, словно был в аравийской пустыне, в сибирской или, по крайней мере, в Хортобадьской степи. (Да, великое это дело, очень трудное дело, настоящая пытка для молодого коня привыкнуть что-либо равномерно тащить и даже идти ровной спокойной рысью верховой лошади.) Лаци никогда не задумывался над тем, что там сзади него: тарахтит ли пустая телега, скребет ли по земле борона — он был одержим одним стремлением: мчаться. Когда с серой пашни, бывало, из-под самого его носа неожиданно вспархивал жаворонок, — а надо сказать, что полевые жаворонки не боятся ни лошадей, ни людей и взлетают в последний момент, чтоб на них ненароком не наступили, — когда откуда-то вдруг доносился слишком уж громкий крик, гудок клаксона автомашины, треск мотоцикла, и когда проходили неказистые черные волы или серый, противный даже для лошади, а почему, неизвестно, осел, Лаци пугался, становился встревоженным и пускался бежать напролом, сквозь кусты и канавы, куда глаза глядят, как будто спасался от тигра.
Но Лаци бежал и тащил за собою Жужку, куда более медлительную, чем он, иной раз из каприза, из жеребячьего пустого каприза или из-за плохого жеребячьего настроения, а может, из-за нервного состояния, которое вызывает погода. (Кому дано разобраться в психологии и метеорологии лошади!) Не только человек, но и корова, и птица, и даже крохотная козявка остро чувствуют перемену погоды. Как же не чувствовать ее лошади, которая сотни тысяч лет провела на приволье на суровом «лоне природы», так же, скажем, как муха или береговая ласточка.
Нельзя точно определить, что явилось причиной: то ли жаворонок, выпорхнувший из полевой травы, то ли валек бороны, впившийся в сухожилие Лаци оттого, что Лайко на повороте держал слабо вожжи, то ли заговорила в нем чисто нервная блажь, то ли надоело ходить ему взад и вперед, то ли нос слепни облепили, а может, из-за того, что Лайко уж по привычке, из одного только