Избранное - Петер Вереш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но еще было б лучше, если б возчик не избивал лошадей, а звонил по телефону на предприятие и просил прислать помощь. Такое, однако, случается редко. И вполне вероятно, что такая попытка скорее всего окончилась бы неудачей: и другие же ломовые извозчики не сидят на заводском дворе сложа руки. Либо где-нибудь грузят подводы, либо куда-нибудь едут. Да и кроме: стыд для возчика и позор, к тому же и убыток в заработке, когда он застревает, когда делает меньше ездок. Вот и трудно ему поверить, что лошади, как ни хотят, не могут стронуть подводу. Кто держит злобу на лошадей либо на их хозяев, лошадям не очень-то верит. А раз не верит, то бьет и орет, во все стороны крутит оглобли, пока не улучит момент, и впрямь, счастливый момент, когда две уж отчаявшиеся лошади неожиданно как-то рванут, внезапно умножат силу; а бывает, что и так повезет: вдруг окажется рядом какой-нибудь друг-приятель, извозчик знакомый либо возчик с того самого предприятия и поможет своей упряжкой. Но никогда, никогда не случалось, чтоб поворотил возчик назад, чтоб двинулся под уклон, — с подводой же легко повернуться, — добрался за считанные минуты до горловины какой-либо улицы, развернулся и, взяв сильный разбег, одолел проклятый подъем. Но возчик себя уж не помнит, глаза от злобы наливаются кровью, и весь яд, всю желчь против предприятия, против нового строя, против всей его жизни, против целого света вымещает на лошадях.
И вот Лаци, такой послушный, доброжелательный, такой верный и преданный до последнего, смертного часа, Лаци плакал, плакал в душе; обессиленный и невинно страдающий, снова и снова, сто раз и тысячу раз напрягал свои силы, чтоб стронуть с места подводу, потому что против жестокости человеческой, против глупости злобной спасения нет и нет; ты можешь выдохнуть из себя всю душу (которая на языке человеческом называется паром, когда о лошадях идет речь), все будет зря: нет тебе одобрения, нет даже полезной рассудочности, когда в руки человека дурного попадает хорошая лошадь.
Да, хорошо тем животным, которые легко забывают: кошкам, собакам, волам и быкам. Как хорошо через час все забыть! Так забыть, что увязли на заводском дворе либо у шлагбаума дамбы Филатори, как будто этого вовсе и не было; хорошо бы не чувствовать, как болят на спине кнутом оставленные рубцы. Но Лаци забыть не может — что ж ему тогда делать? Что делать, когда подходит он к месту, на котором однажды увяз, и его сердце сжимает ужас, дикий, панический страх: о-ох, увязну опять, опять меня изобьют!
Будь возчик таким разумным, каким быть ему надо, он использовал бы волнение Лаци и Бадара, перед подъемом дал бы им отдохнуть, а они после коротенькой передышки повезли бы груз наверх, куда угодно, хоть на рога к черту.
И ничего не мог Лаци поделать, что от извечной извозчичьей тактики избивать ту лошадь, которая лучше тянет, не откажется ни единый возчик, может, до скончанья времен. Не мог Лаци знать, не простирается до такой степени его логика, что родом человеческим, когда любой ценой надо с места стронуть подводу и ехать дальше, всегда управляет рациональность и меньше всего справедливость. Поэтому Лаци был вправе сердиться на мошенника Бадара, иной раз даже за шею его кусал, ведь все мученья, страданья терпел он только из-за него. Возьмись они за подводу вместе, она бы их общим усилием стронулась, но когда Лаци тянет один, а Бадар знай себе пританцовывает, силы своей не прикладывает, то сила Лаци тратится вхолостую, от всех стараний его колеса лишь вбок выворачиваются. А в душе Бадара крепко засело упрямство, и оно-то ему диктовало: не стоит род человеческий того, чтоб его слушаться и ради него трудиться на совесть.
А этот возчик, этот Гаал — истинный враг, такой враг, каких мало: всех бы он уничтожил, всех бы он перебил за то, что надо ему работать, за то, что пришлось спуститься сюда с той недосягаемой казарменной высоты, где был он бог и царь и воинский начальник. Потому и не слышит Лаци доброго слова, когда ездка проходит благополучно. И торбу с сечкой Гаал не всегда ему подпихнет, а если пихнет, не посмотрит, что творит плутоватый и жадный Бадар. Бадар же свою торбу отталкивает и дергает к себе торбу Лаци: вдруг в той еда послаще. Когда ж убедится, что и в той не слаще, торбу не отдает, ногами затаптывает, Гаал же не видит, не замечает. А Лаци, как все постаревшие лошади, позволяет себя обижать, только голову повесит, понурит, словно давит ее, пригибает скорбь безграничная, безысходная об утраченной тысячелетья назад лошадиной свободе. Он не спит, нет, не спит, голова лишь бессильно понурена. Ах, как он спал, как умел спать, когда был еще жеребеночком! С каким вкусом, с каким аппетитом укладывался в конюшне или на открытой площадке, вытягивал все четыре ноги, клал на землю шею и голову и лежал, будто палый. Когда Лайко Мурваи либо другой кто входил в конюшню, не открывал Лаци глаз, даже не шевелился. И через него перешагивали или же обходили, потому что, если не бывало нужды на водопой, на пахоту коней выводить, тревожить его жалели.
Где, где эти счастливые времена, светлые дни безмятежного детства? Все ушло, словно не было, есть только злющий Гаал, кирпич, песок, цемент, рыхлый шлак либо летящая брызгами из-под копыт жидкая грязь и редко гранит, бетон; даже единственная радость, что приносит торба с едой, часто, ох, часто горкнет от размельченного прелого сена, подмешанного в хороший корм, чтоб ни начальство, ни конь не заметили; а Лаци-то замечает, да не может сказать. Ничего не может сказать и когда его по-злодейски бьют, когда плачет душа его, плачет.
Так же было и в то жаркое летнее утро, когда в судьбе Лаци — наверно, в последний раз — опять произошла перемена. Какие-то бестолковые возчики не сейчас, а давно, не найдя места получше, а также кладовщика, потому что приехали поздней ночью (тоже где-то застряли), сбросили у самой конторы моток проволоки для железобетона.
Теперь эту проволоку надо было куда-то везти. Это бы ладно, только эта длинная железная связка — штука прехитрая: на вид вроде и небольшая, а на вес тяжеленная. С