Категории
Самые читаемые
PochitayKnigi » Проза » Современная проза » Хазарские сны - Георгий Пряхин

Хазарские сны - Георгий Пряхин

Читать онлайн Хазарские сны - Георгий Пряхин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 72 73 74 75 76 77 78 79 80 ... 97
Перейти на страницу:

Мне хотелось узнать фамилию своего отца — вот почему я и спрашивал.

Проще говоря, узнать, наконец, собственную, настоящую, подлинную.

Сличить — люди-то, односельчане, родственники упоминали его фамилию, особенно после смерти матери: почти всё, что я знаю об отце, просыпалось мне по крупицам после её смерти — то ли языки развязались, то ли я уже повзрослел и со мною можно стало говорить и на эти щекотливые темы. Но я хотел увидать в официальных бумагах подтверждение, на самом ли деле был среди высланных и человек с такими фамилией — именем, или нет.

Фантом, но хотя бы с анкетными данными.

Следов не отыскивалось.

Мало того, что их высылали, репрессировали почти что на верную смерть, их ещё и переписать толком не удосужились — вот вам верх расточительности по отношению к собственному народу. Чего же боле, что я могу ещё сказать?.. — как написано в одном гениальном русском произведении о русской и нерусской, оказывается, тоже, покорности судьбе.

Странное избирательное поражение в правах выпало репрессированным, и русским, и нерусским. Их лишили всех прав, кроме одного, священного — воевать в Великой Отечественной войне. Ссыльных гребли под очень частую гребёнку: я уже упоминал, что дядька мой ушёл на фронт семнадцати лет. Прочесали селенье по полной программе, и воевали никольские, судя по всему, на совесть: столько калек, даже если не брать в расчёт патронатских, государственных, ненашенских, образовалось в селе сразу после войны! Нам, мальчишкам конца сороковых, легко было догонять в росте старших своих, потому что многие из них, подрубленные войною, ходили не на своих ногах, а на протезах. А самые отчаянные из них умудрялись, отстегнув, даже драться по пьянке, как булавой, деревянной ногою своей, а то и деревянной рукою, крепко зажатой в оставшейся, тоже. Может, и посылали земляков моих, как штрафников, именно в такое пекло, из которого целым и выбраться было маловероятно. Насчет орденов-медалей не знаю, но фамилия одного из нашенских, ссыльных, — Василия Жерлицына — точно выбита, посмертно, и на Мамаевом кургане — так воевали…

Уезжать узбекам разрешили в конце пятидесятых — начале шестидесятых. Так понимаю, после смерти Бессмертного и XX съезда КПСС. Помаленьку потянулись-потянулись со своим пестрым скарбом, как птицы на Юг, на Юг, с плачем прощаясь не только со своими с землей сровнявшимися могилами, не только с живыми своими соплеменниками, но и с русскими соседями прощались тоже — с плачем.

Я также немного застал это двудомное, как и на местном кладбище, существование. В нашем классе тоже учились несколько узбечек-переростков, доставшихся нам по наследству: в каждом классе девчата сидели по два года, завершая учебу почти что к родам.

В селе появились удивительные сочетания имён и фамилий. Скажем, одного моего товарища звали Володя Ахмедов, а второго, рожденного, к слову, той же самой русской женщиной, материной товаркой по птицеферме, тёть Дашей — Иван Темиров. Мы его звали, правда, куда длиннее: «Миру — мир — Иван — Темир!» Как бы цитировали. Как бы не Илья Эренбург придумал этот самый знаменитый политический слоган пятидесятых, а непосредственно наш Иван Темир. Ну, тот, который миру — мир! Но поскольку они были моими ровесниками или чуть старше меня, мне и в голову не приходило удивляться таким экзотическим, несочетаемым сочетаниям или тому, как разительно отличаются оба эти брата не только своими разными фамилиями, но и своими палёными, как жнивьё по осени, головами от того же жнивья, только вполне, нетронуто золотого на прекрасной тёть-Дашиной, их матери, голове.

Да и потом, чего задумываться? — с фамилией — именем — отчеством у меня всё в порядке. Голова тоже, конечно, мал-мал подкачала — по отношению к материнской, опять же моршански золотой — но она у меня всё равно гораздо светлее, чем у Ивана или у Васи. Мне и в голову, тоже припалённую, тогда не приходило, что живу скорее всего под чужими опознавательными знаками. Свой — чужой… Свой? Чужой? Отчество уж точно чужое: я довольно скоро понял, что его мне дали по имени деда. Как будто он мне в одном лице и дед, и отец. И дух святый…

Имя, наверное, в наибольшей степени своё — всё-таки мне его дали в церкви, при крещении, по святому. Сомневаюсь, крещены ли миндалеглазые Вова и Ваня, но меня мать уже на втором месяце от роду вместе с выбранной ею — и печкою — мне в крестные матери, тогда молоденькой и разбитной Нюсей Рудаковой, своей двоюродной сестрою, поволокла за пятнадцать километров в единственную на всю к тому времени совершенно безбожную округу церковь Петра и Павла в соседнем селении Петропавловском.

Настолько рьяно отнимала меня, как резко отымают от груди, от Азии. От Азии — на свою, русскую, моршанскую сторону. Чтоб и духу, стало быть, азиятского не было — только святый.

Правда, пока они с крестной и со мною ходили туда и обратно, неся батюшке потрошеную курицу и десятка два яиц — это туда и, явственно, почти скорбно ощущая отсутствие этого святого, животворного, в голодуху сорок седьмого года, груза — это когда обратно, в это же время, как раз в этот день маму и обобрали. Вынесли из нашего дома всё мало-мальски стоящее, а главное дочиста выгребли мамин сундук, доставшийся ей по наследству от её родителей, а если точнее — от других, зажиточных времён.

Я помню этот могучий, с резными лапами, сундучище: в мои времена он уже был обклеен изнутри не керенками, как это, говорят, было раньше, а энергичными плакатами молодой Советской власти типа «Стой! Ходь сюды — чеши назад!» и тому подобными. Ни денег, ни другого богатства в нем уже не было: скипидарно сухие, красного дерева, недра его хранили теперь только пряный запах былого счастья. Я, когда стал в состоянии подымать его гробово-тяжеленную крышку, и окунался туда — за этим завораживающим запахом.

Так что, день моих крестин стал черным днём в жизни матери; она потеряла не только курицу и вынуждена была вместе с православным своим обмылочком податься на Черные земли. Арбичкою. На Маныч, который с тех пор исподволь всю жизнь манит и манит меня.

Мне недавно очень отчётливо приснилась фраза, которая может иметь отношение и к моим незадачливым крестинам: «Господь Бог, он потому и Господь, что ни во что не вмешивается». Великое невмешательство — оно, может быть, и есть самое явное проявление всемогущей воли. И я его благодарно ощущаю.

Смутно помню, как мать едва ли не на карачках вместе с другими женщинами собирала в поле из-под наледи хлопок. Чахлый, едва поднявшийся над нашей скудной землей, он зацветал лишь где-то к ноябрю — то был жалкий и горестный цвет. Появление у нас хлопчатника, никогда доселе не виданного в этих краях, тоже как-то связано с азиатскими выселками.

Двудомная, двудольная жизнь, даже под надзором комендатуры, выработала и некие свои общественные институции. Мне рассказывали, например, что в дни больших мусульманских праздников женщин-азиаток в поле подменяли русские бабы, а на Пасху вместо русских выходили на те же работы узбечки.

В войну село на несколько месяцев оказалось под немцами. Но ни одного полицая ни среди русских, ни среди азиатов не нашлось! А ведь среди сосланных был даже белогвардейский офицер по фамилии Гугулин. Я помню этого человека. Высокий, замкнутый, в двубортном костюме и галстуке — это при том, что галстуков даже наш директор совхоза, чудесный немец Эрлих, не носил по причине несхождения любой удавки на его могучей шее, — два раза в день проходил он, как маятник, по улице: на работу в контору, где служил, по-моему, в бухгалтерии, и потом домой, в крошечную хатку, что стояла отъединенно, по макушку укрытая редкой у нас аккуратненькой, как и хатка, зеленью. Мы его даже в магазине никогда не видали, не то что в кабарете — Гугулины как будто и ели-пили только то, что производила хатка и садик-огородик вокруг неё. И в хатке у них никто из нас не бывал: мы, мальчишки, даже на Рождество, когда ходили с безбожно перевираемыми нами рождественскими псалмами по односельчанам, надеясь заполучить за свои богоугодные певческие труды горсть конфет, а то и мятый рупь, хатку их не беспокоили. Знали, нас там не ждут.

Мне кажется, Гугулин и при немецкой комендатуре ходил, медленно маятничал так же, как и при русской — так, что ни один фриц к нему, как и ни один русский, не прилипал и даже насчет погоды не интересовался.

Каких-то серьезных разборок на национальной почве я не застал. По-моему, обе стороны куда успешнее пускали юшку своим собственным соплеменникам, нежели визави. Детвора дружила — это точно, и тому есть одно очень любопытное свидетельство.

Георгий Пантелеевич Слуцкий, муж моей ныне, к сожалению, уже покойной двоюродной тетки, рассказывал, что рос в одном доме с узбекской семьей — то есть, даже сами дома были полукровками, метисами — и дружил с мальчонкой, своим ровесником. Паренек вырос, вместе с родителями вернулся в Узбекистан. Надо сказать, что и временные чернявые мужья наших русских женщин, хоть и давали иногда прижитым детям свои фамилии, тем не менее, как только вышла реабилитация, все до единого рванули от них так, что аж пятки засверкали. Да и женщины их за пятки особо не держали: обе стороны изначально понимали, что браки их, совершённые не на небесах, а, как правило, на пыльных степных токах или на овечьих пастбищах, обречены и недолговечны. Русская женщина, как нива, не может пустовать. Не засеяли свои, скошенные войной и ссылками — засеяли другие. Злаки только получились, как и хлопок в наших местах, экзотические. Так смотрятся среди только-только поспевающих хлебов к июлю уже чёрные, угрюмо обгорелые будылья чернобыльника.

1 ... 72 73 74 75 76 77 78 79 80 ... 97
Перейти на страницу:
Тут вы можете бесплатно читать книгу Хазарские сны - Георгий Пряхин.
Комментарии