Набоков: рисунок судьбы - Эстер Годинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
читательница Фёдора, протянет ему на подпись (только фамилию!) изрядно уже
потрёпанный, два года назад изданный и тогда ещё только что купленный, а теперь читанный-перечитанный ею – тот самый, первый его «сборничек» стихов.
Вот тогда и определится для них обоих место и время «заметить» друг друга.1
Пока же Фёдор отправляется на первую встречу с Кончеевым. Первое, чем определяется этот персонаж, – его совершеннейшей, равно для героя и для
автора, первостепенной необходимостью: если бы Кончеева не было, его бы
следовало выдумать, – и он был выдуман, этот «всё понимающий человек». Та-3 Там же.
1 Там же. С. 337.
358
кого (или таких) в окружении Набокова не было. Даже Ходасевич, чаще всего
фигурирующий в филологической литературе как прообраз Кончеева, полностью, видимо, не удовлетворял потребность Набокова в идеальном – а значит, неизбежно, в чём-то воображаемом – одновременно сопернике и сообщнике.
Так что выкраивать Кончеева приходилось всё-таки, главным образом, из собственного материала, в чём Набоков позднее, в предисловии к американскому
изданию «Дара» (1952), и сам признавался. Смысл фамилии Кончеева амбива-лентен: он, с одной стороны, кончает, завершает классическую традицию русской поэзии, но с другой – он залог и носитель её творческого продолжения:
«…по написанию она напоминает английское слов conch, что отсылает к символике раковины как источника неумирающего звука, связывающей её с поэзией и
музыкой».2
Воображаемая беседа Фёдора с Кончеевым (а на самом деле – с самим собой) – это испещрённый аллюзиями и реминисценциями стремительный диалог посвящённых,3 в котором отразился опыт многолетних размышлений
Набокова об истории русской литературы и его места в ней. С помощью собеседника и критика Фёдор пунктирно отслеживает тот же маршрут, отбирая для
своего «онтогенеза» нужное и отмечая в «филогенезе» успехи и неудачи, тре-бующие осмысления и творческой переработки. Этому процессу сопутствует
необходимая Фёдору поддержка и критика: «Итак, – поощряет его Кончеев, –
я читал сборник ваших очень замечательных стихов. Собственно, это только
модели ваших же будущих романов». В немедленном ответе Фёдора – радостное подтверждение догадки Кончеева: «Да, я мечтаю когда-нибудь произвести
такую прозу, где бы “мысль и музыка сошлись, как во сне складки жизни”».
Хотя в кавычках, оказывается, приводится «учтивая цитата» из Кончеева, за
что тот учтиво же Фёдора благодарит, – но это не мешает ему в лоб, бесцеремонно, спросить собеседника: а в самом ли деле он по-настоящему любит литературу.1 В свою очередь, невозмутимо ответив («полагаю, что да») на этот, казалось бы, неуместный вопрос, Фёдор тоже, не без запальчивости, заявляет:
«Либо я люблю писателя истово, либо выбрасываю его целиком». В ответ его
визави изящно парирует эту категорическую установку, возражая Фёдору,
«что не всё в дурном писателе дурно, а в добром не всё добро»,2 приводя примеры и, таким образом, предостерегая оппонента от крайностей и способствуя
обогащению его восприятия. Кончеев (он же, в данном случае, проявляющий
себя не как молодой поэт, а как многоопытный, второй половины 1930-х писатель Сирин-Набоков) оценивает багаж русской литературы в контексте не
2 Долинин А. Комментарий… С. 129.
3 См. об этом: Долинин А. Комментарий… С. 135-153.
1 Набоков В. Дар. С. 229.
2 Там же.
359
только её собственной истории, но и истории мировой литературы: это литература всего-навсего «одного века, занимает – после самого снисходительного
отбора – не более трёх – трёх с половиной тысяч печатных листов, а из этого
числа едва ли половина достойна не только полки, но и стола»,3 – откуда и
вышеприведённый вывод о необходимости бережного, экономного подхода, обязывающего ценить и те крупицы «доброго», которые есть у писателей
«второго ряда» (приводятся примеры: Гончаров, Писемский, Лесков), – Фёдором, по молодости и неопытности, относимых к целиком «дурным».
Зрячесть, умение создавать зрительный образ – вот что Набоков больше
всего ценил в литературе и без чего он не мыслил настоящего писателя. «В
Карамазовых есть круглый след от мокрой рюмки на садовом столе, это сохранить стоит, – если принять ваш подход»4 – не без иронии, но понимающе
комментирует Фёдора Кончеев. Почти столь же радикально, как к Достоевскому, настроен Фёдор к Тургеневу. «Или всё простим ему за серый отлив
чёрных шелков, за русачью полежку иной его фразы?» – прохаживается по
этому поводу Кончеев.5 Итог состоявшегося обмена мнениями подтверждает
тот тщательный отбор, который впоследствии стал основой литературного
кредо Набокова, включавшего совсем немного имён в золотой и серебряный
фонд русской литературы. Пушкин, Лев Толстой, Гоголь и Чехов – вот и весь
«золотой фонд» – мнение, как можно понять, разделяемое всеми тремя: Фёдором, Кончеевым и их сочинителем, эмигрантским русским писателем Сириным. Далее сообща затронули и поэтический список: Тютчев, Некрасов, Фет и
«всех пятерых, начинающихся на “Б”, – пять чувств новой русской поэзии»,1 –
последних Долинин расшифровывает в своём Комментарии: «…то есть пяти
крупнейших поэтов Серебряного века: Бальмонта, Андрея Белого,