Жизнь, которую стоит прожить. Альбер Камю и поиски смысла - Роберт Зарецки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Камю твердо хранил приверженность этической позиции, которую разделил бы и Монтень. «По сути, я средний человек + одно требование, – пишет он в дневнике, – Ценности, которые мне сегодня следовало бы защищать и прославлять, – это средние ценности. Для этого потребен такой строгий талант, какого я, боюсь, не имею»[283]. В списке «средних ценностей» Камю числилось убеждение в том, что цель никогда не оправдывает средства. Стоит нарушить этот закон, люди, движимые благими намерениями, начнут гонку за несовместимыми целями, оставив позади растоптанные остатки человечности. В горьких строках дневниковой записи Камю напоминает себе: «Я силюсь довести свое присутствие в себе самом до конца, сохранить его во всей моей многоликой жизни – даже ценой одиночества, нестерпимость которого я теперь узнал. Главное – не поддаваться. Не соглашаться, не предавать»[284].
Верность нравственному инстинкту отца Кормери, который, увидев обезображенные тела товарищей, сказал: «Человек не может делать такое!», всю жизнь укрепляла Камю в неприятии смертной казни (вспомним историю его отца). И об этом Камю, подобно Монтеню, говорил в глаза не только власть имущим, но и своим читателям – что, в некотором смысле, намного труднее. В «Рассуждении о гильотине» он пишет: «Если умолчание или словесные уловки потворствуют заблуждениям, которые можно искоренить, или бедам, которые можно отвратить, у нас нет иного средства, кроме прямой и ясной речи, раскрывающей все бесстыдство, таящееся под прикрытием пустословия»[285].
К концу 1940-х годов юристы и правозащитники не только во Франции, но в разных концах мира обращались к Альберу Камю за содействием от лица политических заключенных. Камю говорил от их имени по всему миру, выступая, согласно формулировке Ив Моризи, против «„смертецентричного“ государства во всех его обличьях»[286]. Камю вступался за узников совести во франкистской Испании, в сталинской России, в Восточной Европе, в Иране, Вьетнаме и Греции.
Даже США побудили Камю если не вмешаться – поскольку осужденного уже казнили – то, по крайней мере, лишний раз поставить вопрос о смертной казни. В 1959 году во французский прокат вышел фильм Роберта Вайза «Я хочу жить!». В этой картине Сьюзен Хэйворд сыграла Барбару Грэм, наркоманку, которую признали виновной в убийстве богатой вдовы и казнили с помощью отравляющего газа. Снятый в жестко реалистичной манере фильм оставляет в стороне вопрос о виновности Грэм – документы свидетельствуют, что она действительно была виновна, – помещая в центр внимания разные этапы санкционированного государством убийства. Лента глубоко впечатлила Камю, он посмотрел ее дважды и оставил короткую рецензию. «Страшные события, воссозданные в этом фильме – реальная история», – пишет он. Утверждая, что задача любого фильма, если только она у него вообще есть, – «заставлять нас увидеть реалии нашего времени», Камю заключает: Вайз показывает ту часть действительности, «которую мы не имеем права не замечать»[287].
Не опубликованная во Франции, рецензия Камю вышла, тем не менее, стараниями продюсера картины на английском языке. Сквозившая за строками текста убежденность автора в невиновности приговоренной возмутила журналиста из Лос-Анджелеса по имени Джек Бек. В обстоятельно аргументированном трехстраничном письме он показывает Камю, как режиссер оставил за кадром набор фактов, изобличающих Грэм в преступлении. Камю тут же ответил Беку, признав, что, видимо, «неверно осведомлен» о деле Грэм. Но не менее характерно дальнейшее развитие темы: «При этом позвольте мне сказать, что вы не убедили меня». Для Камю смертная казнь сама по себе была преступным актом, независимо от виновности или невиновности Барбары Грэм. Он поясняет: «Выступать против смертной казни, только если обвиняемый невиновен, не имеет ни малейшего смысла»[288].
Камю захватило именно то, как авторы фильма воссоздали детали убийства такого же человека, как любой из нас. «Дрожащий человек, которого сунули под нож и отрубили ему голову», или заполнили его легкие ядовитым газом, или разорвали сердце пулями – нагая суть смертной казни неизменна. И поэтому Камю приводили в ужас любые попытки государственных институтов или отдельных лиц равно из демократических и тоталитарных обществ перевести этот страшный факт на уровень абстракции. В письме к своему бывшему школьному учителю Жану Гренье Камю вспоминает, как во время послевоенных чисток ушел с судебного процесса над французом, обвиняемым в государственной измене. Виновность подсудимого, как писал Камю, сомнений не оставляла. «И все же я ушел до окончания заседания, потому что был с ним [т. е. обвиняемым]… В каждом виновном остается доля невиновности. Вот почему любое безоговорочное осуждение отвратительно. Мы мало думаем о боли»[289].
В боли нет ничего абстрактного. Она конкретна, реальна и, когда сильна, «обрушивает мир»[290]. Элейн Скэрри отмечает важнейший аспект боли: в то время как большинство человеческих эмоций связаны с внешним объектом, в который мы влюбляемся или который нас раздражает, у боли нет референта. «Она не из-за чего-то и не для чего-то». Более того, сами попытки объективировать или чему-либо уподобить боль «означают триумф боли, поскольку она скрывается, выстраивая, пусть и на расстоянии нескольких сантиметров, стену между вашей реальностью и реальностью всех остальных»[291].
Камю много думал об опасностях абстракции. В 1947-м, в год выхода «Чумы», он перечитывает cahiers, дневники, которые вел более десяти школьных лет: «Я перечел все эти тетради, начиная с первой. Мне бросилось в глаза: пейзажей становится все меньше и меньше. Нынешняя раковая опухоль гложет уже и меня»[292]. Иначе говоря, память Камю о мире – предмете верности – меркла, пока росло его увлечение идеями. То же самое отстранение Камю обнаруживает в том же году во время перелета из Парижа в Алжир: «Самолет как одна из составных частей современного отрицания и абстрагирования. Природа исчезает; ни глубокого ущелья, ни рельефа местности, ни бурного потока – не видно ничего. Остается чертеж – план. В общем, человек начинает смотреть на мир глазами Бога. И замечает, что Бог видит все лишь абстрактно. Ничего хорошего в этом