Россия, которую мы потеряли. Досоветское прошлое и антисоветский дискурс - Павел Хазанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако последнее замечание, касающееся приверженности Столыпина частичной демократии, связано с тем, кого именно он представляет, и в этом смысле весьма показательно, что, несмотря на стилизацию под народную речь и встречающиеся местами вкрапления сказа на украинский манер, Солженицын в «Августе Четырнадцатого» не стремится изображать крестьян. Его интересует скорее позднеимперская элита, которую позднесоветская младшая интеллигенция опознает как таковую. Все положительные герои «Августа Четырнадцатого» – именно такие новые досоветские, а на самом деле потенциальные постсоветские, люди (большей частью мужчины). К ним относятся Воротынцев, «младотурок», недавно окончивший обновленную военную академию (в новой редакции романа Воротынцев даже думает о Столыпине как раз в момент, когда его осаждают реакционеры из высшего командования)[263], интеллигент-патриот Харитонов, медиевистка Андозерская и пара состоятельных инженеров, как будто взятых из романов Айн Рэнд, Ободовский и Архангородский, сообща излагающих столыпинскую систему ценностей от имени читателей брежневской эпохи. Инженеры уверены, что в мире «раскол – на революционеров и инженеров, разрушать или строить» и что именно «строителей» пора называть интеллигенцией:
А мы – не интеллигенция? Вот мы, инженеры, кто всё главное делает и строит, – мы не интеллигенция? Но разумный человек не может быть за революцию, потому что революция есть длительное и безумное разрушение[264].
Эти «разумные» инженеры, как и Столыпин, с опаской относятся к излишней демократии, потому что, как они объясняют в романе своим выскочкам-детям:
Ваш социализм для такой страны, как Россия, еще долго не пригодится. И пока достаточно б нам либеральной конституции. Не думайте, что республика – это пирог, объедение[265].
Более того, Солженицын прочит этих разумных инженеров на роль пророков, освященных религиозным сценарием смерти и будущего воскресения. За две главы до финала романа Архангородский негодует:
С этой стороны – черная сотня! С этой стороны – красная сотня! А посредине… <…> десяток работников хотят пробиться – нельзя! <…> Раздавят! Расплющат![266]
Пафос «Августа Четырнадцатого» зиждется на том, что, как известно читателям, в прошлом ничего изменить уже нельзя, несмотря на все ламентации увязших в нем вымышленных персонажей. Впрочем, этому пафосу, как и всяким порядочным ламентациям, суждено мессианское будущее – он предвосхищает воскресение Архангородского в позднесоветском читателе, которому адресован текст Солженицына.
Солженицынское столыпинство сочетает в себе разные дискурсивные линии, уже рассмотренные в первых четырех главах этой книги. Солженицын как писатель и диссидент сформирован непростым сотрудничеством между старой или возрожденной либеральной интеллигенцией постсталинской эпохи и институтами советского просвещения. Между тем его социальная идентичность полностью соответствует образу «занародного» класса ИТР, каким он представлялся Померанцу. Солженицын изображает досоветское прошлое как прошлое, которому не было предначертано стать советским. По мысли Солженицына, 1900-е годы были временем, когда альтернативная неовеховская массовая элита уже существовала, – для ее появления не требовался советский период. Такая трактовка – следствие предпосылок либерального и консервативного дискурса, рассмотренных в первой и второй главах. Но от либерального крыла своей аудитории (вероятно, именно поэтому часто относившейся к нему с опаской) Солженицын отличался тем, что стремился открыто провозгласить установки, лежавшие в основе негласного консенсуса между режимом и либеральной элитой. Такая прямота – характерная особенность консервативного активизма столыпинистского типа.
Столыпинистский Субъект призывает аудиторию добровольно подрезать себе крылья, более последовательно и открыто отказаться от ценностного наследия прогрессивной интеллигенции, вера в которое уже и так поколеблена, – в обмен на место за столом реформированной, менее авторитарной власти, где эту аудиторию тоже признают за «солидных господ». Кроме того, столыпинец, подобно Обломову у Михалкова (о котором мы говорили в четвертой главе), одновременно считает себя возрожденной интеллигенцией и постнародом, а при таком сглаживании различий уходит народническое сомнение, некогда накладывавшее отпечаток на политические стратегии имперской интеллигенции, – сомнение в том, что узкий круг представителей столичной элиты знает или адекватно представляет тех многих, кто заслуживает представительства. Столыпинцу не о чем беспокоиться: он избавлен от подобных политических угрызений, ведь он, как и консерваторы вроде Солоухина, Кожинова, Михалкова и других, знает, что картину социальной гармонии, особенно в России (с ее историей катаклизмов), надо ставить выше докучливых свербящих вопросов о том, кто кого представляет, кто такие немногие и многие. И так уж случилось, что такого взгляда на гармонию в обществе легче добиться среди постнародного электората, который не помнит об этом давнем разделении и которому внушено (как ни парадоксально, советским просвещением), что они уже составляют множество.
Столыпинистский мейнстрим конца перестройки
Перестройка, инициатором которой выступил на удивление хорошо сохранившийся «шестидесятник» Горбачев, поставила важный политический вопрос о дискурсе, который бы объединил задействованные в этом процессе политические коллективы. Горбачев полагал, что радикальных перемен можно добиться, вновь напомнив о ленинских социалистических идеалах, возвращение к которым интеллигенция 1960-х годов воспринимала с таким воодушевлением вплоть до Пражской весны. Однако, как вскоре обнаружил и сам Горбачев, и широкая советская публика, особенно после созыва Съезда народных депутатов (СНД) – изначально задуманного как мягкий парламентарный форум, но быстро превратившегося в подобие учредительного собрания, – возвращение к обновленной постсталинской социалистической программе не привлекало общество. «Прорабы» перестройки провели рыночные реформы, чтобы оздоровить советскую экономику, но стало еще хуже. В дискуссиях, шедших в СНД и других средоточиях гласности, под сомнение ставился смысл существования всего советского государственного аппарата. К 1989 году расцвела преступность, новоиспеченный капиталистический «бизнес» рос как на дрожжах за счет нацеленных на быстрое обогащение махинаций, на окраинах Союза набирали силу общественные беспорядки и движения за независимость, а СНД тем временем стал площадкой Межрегиональной депутатской группы (МДГ) – прорыночной коалиции, которую поддерживал городской образованный ИТР-класс[267]. До перестройки Горбачев не без оснований думал, что ИТР поддерживают социализм, потому что, как отметил Марк Липовецкий, до начала перестройки дискурс ИТР сочетал в себе твердую веру в трезвый научный прагматизм