Книги, годы, жизнь. Автобиография советского читателя - Наталья Юрьевна Русова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Напоминаю сюжет. Указом Верховного Совета СССР 10 августа 1960 года объявляется Днем открытых убийств. С 6 до 24 часов этого дня совершеннолетним гражданам предоставлялось «право свободного умерщвления любых других граждан», за исключением детей, военнослужащих, милиционеров и работников транспорта. Представлена вся гамма реакций на это невероятное известие: от попыток оправдания международной обстановкой, ссылок на «еврейские козни», воспевания в стихах, прозе и живописи мудрого решения правительства до надежды, что «народ в первую очередь сведет счеты с хулиганами, тунеядцами, с отбросами общества». Доходит до того, что любовница главного героя предлагает ему «убить Павлика», то есть собственного мужа… Отсылаю, впрочем, к тексту: всю повесть не перескажешь, хоть она и крохотная. Не могу, правда, удержаться и не привести отрывок из размышлений повествователя, к концу описанного Судного дня очутившегося на Красной площади:
Многолетним благоговением, плотным и осязаемым, до отказа, до крыш и куполов, была забита выпуклая, прямоугольная коробка площади. Голые бетонные параллели трибун, трехъярусные кубы гробницы, прямые углы невысокого парапета, наивные двузубцы стены – весь этот с детства, с младенческого лепета знакомый и любимый мною узор, непреложный и бескомпромиссный, как чертеж теоремы, внезапно ударил меня в мозг, в душу, в сердце. Дано: идея; требуется доказать: воплощение. И чертят, чертят оледеневшие в своем рвении геометры, чертят, положив бумагу на склоненную перед ними спину, чертят и не замечают, не хотят замечать, что прорвалась бумага, что сломался грифель, что по коже, по мясу бороздит обернувшийся шпицрутеном карандаш! Остановитесь! Нельзя же, нельзя такой ценой! Ведь люди же! Ведь не этого он хотел – тот, кто первым лег в эти мраморные стены!..
Все так. Только, пожалуй, лежащему (доныне!) в Мавзолее много дороже людей была требующая доказательств Идея…
После горького, жестокого и саркастического описания пресловутого Дня, его будничных и не таких уж кровавых (что гениально!) последствий следует простой, но значимый вывод: запугали… Запугали народ до предела. И главный герой повторяет себе, как заклятие: «Ты не должен позволить запугать себя. Ты должен сам за себя отвечать, и этим ты в ответе за других».
Концовка несколько бледная; пафос, смысл и многозначность растворены во всей текстовой ткани. Это повесть о бремени свободы, о том, что даже освободившееся от откровенного тирана и оттаявшее общество не готово к ней. Готовы лишь единицы, да и то не сразу: им приходится прорываться через мучительные, в кровь раздирающие душу сомнения. В сущности, этот текст объяснил мне наши неудачи после хмельного августа 1991-го. С той осени минуло почти тридцать лет – ненамного больше времени понадобилось Моисею на странствия по пустыне со своим народом. Но к свободе мы не готовы по-прежнему; разве что уже не так по-детски…
Лучшее время жизни
(1989–1999)
Не без опасения перехожу к рассказу о «ревущих» и «лихих», проклятых и благословенных 1990-х годах. Лучшее время моей жизни… Попытаюсь объяснить почему.
Впервые на моих уже научившихся что-то понимать глазах совершалась история. «Вершится» она постоянно, материала и энергии для вращения ее мельничного колеса всегда хватает. Однако в отдельные, решающие, критические моменты, годы, периоды она не вершится, а совершается. 1990-е годы были именно такими.
Первыми грозовыми раскатами (имеющими противоположную эмоциональную окраску) стали Первый съезд народных депутатов СССР (май – июнь 1989 года), с его половодьем свободной и искренней речи о подлинных проблемах страны, и смерть Андрея Дмитриевича Сахарова (14 декабря 1989 года), вызвавшая небывалый общественный резонанс и всеобщую скорбь.
То, как реагировала Россия на первый свободный съезд своих депутатов, одно из лучших моих воспоминаний. Трансляция выступлений велась в прямом эфире, и люди просто бросали работу, скапливаясь около телевизоров. У газетных стендов стояли толпы. Не было равнодушных лиц, разговоров «ни о чем». На глазах рождалось то, чего столько лет была лишена Россия: гражданское общество, общество проснувшихся и заинтересованных граждан. С одной стороны, информационный поток, рожденный гласностью, промыл людям глаза, позволил трезво взглянуть на собственное прошлое и настоящее. С другой – грозная необходимость что-то делать, что-то предпринимать диктовалась растущей нехваткой всего самого необходимого: талоны вводились уже не только на водку и сахар, но и на мыло и стиральный порошок. За молоком для маленького Алешки приходилось становиться в очередь в шесть утра, за два часа до открытия магазина…
Все хуже становилось с деньгами, инфляция разогревалась, а зарплата не увеличивалась: советская бюрократическая машина не поспевала за полурыночной действительностью. Отчаянно нуждались бюджетники, а их было подавляющее большинство. Прислушиваясь к пылким дебатам на Третьем и Четвертом депутатских съездах (1990), в университетских коридорах напевали:
Четвертые сутки болтает столица,И новый указ – это новый обман.Затягивай пояс, профессор Голицын!Доцент Оболенский, заштопай карман…Однако заканчивали песенку на оптимистической ноте:
Читай же свой курс нам, профессор Голицын!Тяжелая смута когда-то пройдет.Пока еще люди желают учиться,Доцент Оболенский, ступай на зачет…И не удивительно: воздух был пропитан радостью. Это был воздух свободы, воздух осознанного и впервые возможного выбора судьбы для своей страны, воздух очищения от лжи и фальши. Прозрение рождало оптимизм.
Андрей Дмитриевич скончался внезапно, в разгар боев на Втором съезде народных депутатов. Я в то время была в командировке в Минске; помню, как вечером позвонил мой коллега и, захлебываясь от горя, кричал в трубку: «Наташа, Сахаров умер! Сахаров умер – ты понимаешь?»
Да, мы понимали. Чем дальше, тем больше становился он нашей болью, совестью, гордостью, надеждой. «Простите нас, Андрей Дмитриевич!» – такой плакат несли на его похоронах. Я повторяю эти слова до сих пор. В память о нем, чья фигура со временем не тускнеет, а, наоборот, становится светлее и значимее, я собираю все написанное и им, и Е. Г. Боннэр. Ах, какие это книги! Сахаровские дневники и записки отличаются эмоциональной взвешенностью, спокойной умудренностью, внутренним настроем на полную, почти научную объективность. Пылкий, страстный и пристрастный, бесконечно обаятельный нрав Елены Георгиевны слышен и виден в каждом ее слове и жесте. Чего только не пришлось вынести этим людям, так искренне и нежно любившим друг друга! Больно впечатлила такая омерзительная деталь: когда, находясь в горьковской ссылке, Андрей Дмитриевич распечатал очередное пришедшее по почте письмо, из конверта выползли два жирных черных таракана. Господи, ведь какой-то сволочи надо было их поймать, ухитриться не раздавить, запаковать, отправить. И, конечно, не без соответствующего приказа. Вот он, истинный облик знаменитого Пятого управления КГБ СССР.
Поразительно, что в 1990-е отношение к Сахарову было общим практически у всех. Помню, как на