Воспоминания баронессы Марии Федоровны Мейендорф. Странники поневоле - Мария Федоровна Мейендорф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Была в ДОПРе и библиотека, совсем не бедная. Я перечла там Лескова, Тургенева и других классиков. Не мудрено, что в одной из своих записок к Елене я написала ей, что сижу здесь, как в доме отдыха. Да я и действительно отдыхала от моих уроков.
Ну, а относительно классовой ненависти, я и тут ее не замечала. Укажу обратные примеры. Заведующая баней из простых (мы пользовались баней каждые две недели) предложила нам, политическим, идти мыться во время утренней общей прогулки, чтобы успеть сделать это до бани так называемой «шпаны».
Одна из заключенных смеялась над той, которая белила наши камеры, дразнила ее, называя ее «панской подлизой», а через некоторое время, тронутая тем, что я каждому одалживала свой карандаш и давала бумагу, чтобы девчонки могли писать записочки своим «чудакам» из мужской тюрьмы (а может быть, тем, что я давала каждое утро по куску сахара в соседнюю камеру «малолетних»), преподнесла мне в подарок маленькую скамеечку собственной работы (она работала в столярной мастерской).
Камера малолетних была наполнена не только действительно молоденькими воровочками, но и гораздо старшими: они при аресте уменьшали свои годы, зная, что до такого-то возраста они подлежат менее длительному заключению, чем взрослые. Сахара же у меня было много, потому что все мои ученики и ученицы спрашивали у Елены, что мне передать; а я, зная, что многие из моих соседок, не имея ни чая, ни сахара, вынуждены были пить просто горячую воду, написала Елене, чтобы она просила их давать мне кусковой сахар.
Был и такой случай. Во время прогулки стал накрапывать совсем маленький дождь. Я попросила позволения вернуться домой (то есть в свою камеру) и, зайдя в умывалку, забыла на гвозде свою шерстяную пелерину. Когда вся тюрьма вернулась с прогулки, одна из воровок принесла мне мою пелерину с вопросом: «Мария Федоровна, кому это вы подарили вашу накидку?» – «Не я ее подарила, а вы мне ее дарите в эту минуту», – ответила я ей.
Когда я схватила дизентерию (была тогда летняя эпидемия этой опасной и неприятной болезни), тюремная больница была переполнена, и меня оставили болеть в камере. Наша камера оставалась открытой день и ночь. Это была очевидная поблажка низших служащих тюрьмы. Как правило, все камеры запирались на ночь, ключи уносились и даже во время пожара или землетрясения никто не имел возможности выпустить заключенных, потому что ключи от камер увозились из тюрьмы. Узнала я это правило после того, что в мою бытность в тюрьме случилось ночью небольшое землетрясение, которое я, грешным делом, мирно проспала.
Окно нашей камеры выходило на тюремный двор. Туда же смотрело окно камеры малолеток, из блока, находившегося под прямым углом к нашему, так что мы могли и видеть друг друга и даже перекидываться словами. Однажды я сидела у окна и вышивала, а из камеры малолеток послышался голос одной из них: «Мария Федоровна, отойдите от окна, я ругаться с часовым хочу, а при вас мне неудобно».
Не доказывает ли это скорее уважение к интеллигенции, чем какую-нибудь мною нигде невиданную классовую ненависть?
Сказать, что медицинское обслуживание тюрьмы было на должной высоте, я не могу. На наш женский корпус было два врача: один по женским болезням, другой – зубной врач. Почувствовав себя скверно перед моим заболеванием, я пошла на прием к первому из них и просила разрешения получить из дома красное вино и право иметь в камере примус. Доктор, очевидно, видел, чем я заболеваю; знал он, что поместить меня в больницу не удастся, а также знал, что он завтра уезжает в отпуск, никем не замененный; он разрешил мне и вино, и примус. Были врачи в мужском корпусе, но корпус тот находился очень далеко от нашего. На следующий день мне принесли по его рецепту порошки танина для прекращения поноса и сказали, что была прописана и касторка, которую я должна была принять в первую очередь, и только после действия ее начать лечение танином. Касторки мне не принесли за неимением таковой. Хорошо, что я достаточно понимала в медицине, чтобы не принять порошки не прочистив желудка. За принесенное лекарство я поблагодарила и тайно ото всех выбросила танин. Так и проболела я и без доктора и без лекарств. Доктор-дантист не посмел предложить мне свои услуги после того, что женщины грубо заявили ему, что он может осматривать их только со стороны рта.
У меня высоко поднялась температура, и начался сильный кровавый понос: раз по 20 в сутки. Начальник тюрьмы зашел ко мне и сказал: «Вы не беспокойтесь, в случае чего мы имеем право вызвать вам доктора из города». Что он понимал под словами «в случае чего», я не знаю. Думаю, что в случае, если я начну «отходить». Но уход моих добрых соседок, прикладываемые ими бутылки с горячей водой, диета, которую мне посоветовала одна из них, а именно, сутки полного воздержания от какого бы ни было глотка пищи или питья, произвели свое действие. Я стала выздоравливать, особенно от чудесного старого вина, переданного мне от моего знакомого доктора, Льва Васильевича Сахарова. Благодаря той милой моей соседке, которая взяла на себя весь физический уход за мной и исполняла его очень аккуратно, я никого не заразила.
Так прошло лето. Я проделала опыт тюрьмы в то время, когда у нас был тот же режим, что и у уголовных; кроме того, это было время, когда уголовных старались всячески не только занимать работой и чтением, но и развлекать кинематографом.
Политических в кино не водили. Кино было устроено в мужской тюрьме. Когда нас вселили в здание гауптвахты, приспособленной для тюрьмы, то окна наши до половины были заложены строительным камнем, и уже при нас их снова открыли во всю их величину: мы могли любоваться зеленью соседнего с нами кладбища; наши камеры стали, конечно, совсем светлые. Разница между политическими и уголовными была внутреннего характера; они с нетерпением ждали срока своей отсидки, мы решительно не знали, что готовит нам наша будущая судьба. Ряды наши постепенно редели: выпускали из тюрьмы под расписку о невыезде, а затем ссылали в тот или другой уголок нашей необъятной родины.
Из разговоров с окружающими меня заключенными я узнала, что закон, дающий право не называть знакомых, существовал еще и в царской России, и коммунисты сохранили его. После этого я более или менее поняла, что послужило моему аресту:
Первое: я обратила на себя внимание властей во время общего приходского собрания.
Второе: давая уроки двум мальчикам, сыновьям одного из священников нашей церкви, и дочери псаломщика, я раза четыре в неделю входила в церковную ограду.
Третье: следователю надо было приписать приходу и настоятелю церкви какую-нибудь организацию. Он надеялся получить от меня имена, которые он мог выставить как принадлежащих к этой организации. Наткнувшись на мой отказ назвать знакомых, он промолчал, но тут же решил, что организация на самом деле существует и что я к ней принадлежу. Настоятель церкви, как я узнала потом, был арестован тоже и сослан.
Одна знакомая Екатерины Сергеевны Иловайской, бывшая в царское время сосланной в Сибирь и причислявшая себя к политкаторжанам, повидала по просьбе Екатерины Сергеевны моего следователя и захотела меня выгородить. Она спросила его: «Разве у вас есть какие-нибудь доказательства преступной деятельности заключенной?» Он ответил: «Наши доказательства невесомые».
Так или иначе, я просидела в тюрьме четыре с половиной месяца и была выпущена оттуда предпоследней из нашей группы политических.
По выходе из тюрьмы я могла жить совершенно свободно. Я