Смешно или страшно - Кирилл Круганский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я ― человек сторонний, ― сказал он, ― родился не здесь. Но со стороны, Альберт Сергеевич, мне кажется, хорошо чувствую вашу, русскую, проблему. И думаю, что нашел ключик. Она в вашем же языке. Вы поглядите на ваш язык. Где еще ви обнаружите столько ласковых слов?
– Что вы имеете в виду? ― спросил Ролан Петрович.
– Я имею в виду, любезный Ролан Петрович, что слова сообщают понятиям саму суть. Вот посмотрите. Как часто я слышал здесь, что человек выпил утром кофеек. Что он прочитал книжонку. Угостил даму…эээ…шампусиком, винишком. Я полагаю, такие слова постепенно овладевают мыслями. Зачем человеку варить пиво, когда можно сварить пивасик? И все будут довольны. (Он раскраснелся, встал.) К чему изготавливать шкаф, когда можно сделать шкафчик. Вы ведь не хуже меня знаете, что война с суффиксами начата давно и, правду сказать, давно проиграна. Не война даже ― войнушка. В России едят блинчики, запивают кофейком, надевают туфельки и идут плавать в басик. А нужно пить кофе. Заходить в бар на пиво. И тому подобное. Я иностранец наполовину, но хорошо это вижу. У вас большие сердца, которые превращаются в сердечки.
С минуту молчали. Фердинанд Семенович продолжил:
– Вы решите, что дело только в существительных. Не так просто! С прилагательными еще трагичнее. Кругленький, красненький, хворенький. Но самое страшное, что эта болезнь пробралась и в глаголы. Мой любимый пример есть “присаживайтесь”. Ведь это подразумевает, что ви предлагаете ненадолго. А где же широта русской души? А где же “останься и ешь, пока не позеленеешь”. Нет. Все это играет только на словах, а в сущности мы имеем “побудь и присаживайся”. Вот ваши языковые ласки я и не уважаю.
Он печально затих.
Альберт Сергеевич сказал:
– Вы ― настоящий лингвист, Фердинанд Семенович.
А я все думал: “Какие умные ребята. Какие прочные, дельные фразы. Но сколько низменности скрывается за умом, за громкими речами. Красиво рассуждаете про слова, а сами ― обругали бы девочек самыми последними. Хвалите Россию, а русские девочки томятся в неволе заброшенного пансионата”. Коньяк этим вечером превратил меня в бунтаря. Но все исчезло, когда Альберт Сергеевич спросил меня:
– А вы что не любите? Чего сторонитесь?
Я абсолютно не думал ни о чем подобном. Но отвечать было нужно. Причем отвечать так, чтобы самому не участвовать в разговоре, а только пить коньяк и поддакивать. И тогда я сказал:
– Феминизм.
Ну и взорвалось же наше общество! Подвыпившим мужчинам только скажи, что у них не самый способный танк, не блестящая секс-острота или что женщина в состоянии обойтись полдня без флагелляции. Ролан Петрович бил кулаком по ладони, показывая, “где они у него”. Альберт Сергеевич кричал про коров и птиц2. Фердинанд Семенович, не успокоившись со своей суффиксной теорией, лез в жерло разговора с “дамочками” и “старушками”. Стаканыч тоже выкрикнул из окошка раздачи про Римскую империю и конкубинат и поставил на прилавок поллитровый графин с коньяком. Его встретили одобрительным ревом, так что я испугался, что сейчас прибежит Всеволод Федорович. Но меня уверили, что он глуховат.
В какой-то момент, когда и графин начал пустеть, Фердинанд Семенович предложил пойти к окну спальни девочек и послушать, что они говорят.
– Там все и поймем, ― сказал он. Мы вывалились из столовой. Стаканыч увязался с нами.
– Тише, ― прошептал Ролан Петрович. Он, как учитель танцев, ступал впереди. На что мы надеялись ― непонятно, но шли: неуклонно и стройно. Мы обошли здание: в пьяном состоянии у нас пропало на это минут пятнадцать. Уже почти стемнело. Ролан Петрович вел нас вперед. Альберта Сергеевича разобрал дикий клокочущий смех, союзник таких ситуаций. Еще несколько минут ушло на то, чтобы утихомирить его: Фердинанд Семенович показал ему свою фотографию, и Альберт Сергеевич в один присест успокоился.
– Вон окно, ― шепнул Ролан Петрович.
Окно пылало в ночи. Мы пошли еще тише. Окно было открыто, штора скрывала спальню от нас. Мы окружили окно. Стаканыч совершал неприличные жесты. Девочки разговаривали. Одна из них ― я еще не научился разбирать их голоса ― сидела у окна, ее было немного слышно, хотя и говорила она редко. В основном говорил голос из глубины спальни, до нас доносились редкие слова.
– …интересно… никто, никто… встретить…
Мы переглядывались, в надежде услышать хоть что-нибудь о совокуплениях, поклонении мужчине, стонущих в тоске молочных железах, о любви. И вдруг сидящая у окна громко сказала:
– В компании интересный человек не светится. Он для одного, особенного, загорается, в темноте далекой комнаты.
Мы посмотрели друг на друга и, не сговариваясь пошли обратно. Кто-то первым начал движение, а за ним потянулись остальные. Мы вернулись в столовую. Там еще было по порции коньяка, но никто не захотел пить. Все протрезвились, замолчали и, если я не ошибаюсь, озлобились. Мы еще поговорили, похвалили ужин. Альберт Сергеевич начал рассказывать о том, что его так насмешило: оказывается, он вспомнил, что у него в Архангельске есть дочь. Но никому уже не было весело. Ушел Ролан Петрович. Стаканыч лично собрал у нас посуду и захлопнул окошко, не дав кефиру. Фердинанд Семенович выплеснул остатки коньяка в раковину и тоже удалился. Мы с Альбертом Сергеевичем пожали руки, и я через минуту был у себя. Как и вчера открыл окно и упал в сон.
***
И потянулись дни: с утрами и вечерами, обычнее некуда.
Дианочка, Катенька и Дашенька неохотно, молча, но все же занимались. Мы много приседали, разминали спины и плечи, я старался давать им упражнения, не требующие лишних движений. Они пробовали отжаться от скамьи: сначала с колена, потом и совсем без него. У легкой маленькой Дианочки это получалось так неплохо, что я любовался ей. Правда недолго: ей удалось отжаться только два раза.
С учителями мы выпивали почти каждый день. Но так пламенно уже не распалялись, обсуждая автомобильные новинки, молодежь, патриотизм. Вместе и по отдельности ходили на речку. Иногда та же женщина на противоположном берегу купала там младенца. Учителя рассказали мне, что лет сто пятьдесят назад здесь находилось большое имение, от которого теперь не осталось и следа.
Я все лучше узнавал их. Несмотря на присущий каждому артистизм, интеллигентность, воспитанность, в них, как под тремя метрами ледяной речной воды, таилось илистое дно в виде низменных стремлений и каких-то слишком повседневных расхожих надобностей. Они могли чуть не постранично пересказать биографию Лермонтова, а потом два часа обсуждать новую ракету, которой “мы непременно куда-нибудь хлопнем, зашибив всех,