Золотой ключ, или Похождения Буратины. Несколько историй, имеющих касательство до похождений Буратины и других героев - Михаил Юрьевич Харитонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другой назвал себя неоклассиком и прочёл душные стихи о Пане и Дафне. Он спутал Пана с Аполлоном, а Дафну превратил не в лавр, а в тростник, из которого Пан сделал флейту. Всё же в этих стишках что-то было. Мне запомнилось:
– Вместо уст любимой ты приник к свирели,И плывёт по свету песня-поцелуй.Ему немного похлопали. Вскочила женщина, непричёсанная, некрасивая. Она шепелявила:
– Шладко пахнет шоколад!Горы шоколада!Тар-барым-барым пиждат!Горы шоколада!Дальше в стишке были всякие нецензурные слова, стилизованные на восточный манер. Это никого не смутило. Меня тоже нет. Мне было томно.
Уж не помню, кто это был, он читал такое:
– Чуть помучиваю, чуть подначиваю,Чуть подласкиваю, чуть поддрачиваю,Чуть подмуркиваю, чуть подпрыгиваю,Чуть помаргиваю, чуть помигиваю…Некий господин с греческим именем – все называли его «Пиря»[69] – читал стишок про кинематограф, в духе Маяковского:
– Довольно задрипанной луны,Потасканных аллеекИ пошленького трепыханья ветра,Когда – за восемьдесят копеек —Четыре тысячи метров!Вы! В грязной панамке!Серый слизняк,Сюсюкающий над зализанной самкой,Подтянитесь и сядьте ровнее!Сегодня вы – граф де Равальяк,Приехавший из Гвинеи,Чтобы похитить миллионы из Международного Банка.А ваша соседка с изжеванным лицом,Дегенератка с наклонностью к истерике,Уезжает с очаровательным подлецомВ тра-та-та блистательную Америку!Не знаю, почему я это запомнил – и почему не запомнил остальное. В памяти торчит только: «улетайте подобру-поздорову на Таити». Всё это было старо и пошло, как Игорь-Северянин или конституционная монархия.
Наконец, вышел Фиолетов. Голосом, которым можно забивать гвозди, прочёл он двустишие:
– Антонимом слова «синоним»Является слово «антоним».Это было как пощёчина. Я только не понял, кому Фиолетов дал её – друзьям Сёмы, мне, судьбе, себе самому? Что-то с ним не так, решил я – что-то не так с этим Натаном Шором, более известным как Анатолий.
Принесли арбуз, сладкий, медовый. Я разрывался между Идой и арбузом.
+ + +Прыщавый появился незаметно: вот не было его и вот он, здрасьте.
Он был выше меня. Прыщи его были колоссальны, невероятны. Это были вулканы, огромные, багровые: – они покрывали всё. Сразу стало понятно: девственник. Даже больше, чем я, если такие сравнения возможны.
На нём было золотое пенсне и фрак. Фрак был самый настоящий, довоенного тонкого сукна. Пенсне, вероятно, нет: стёкла показались мне плоскими, фальшивыми.
– Магнезий Заветренный, поэт, болен, – быстро и тихо сказала Ида. – Внебрачный сын банкира Натанзона. Искусство любит, – зачем-то сообщила она отдельно.
Прыщавый тем временем обвёл взглядом комнату. И в ней заметил почему-то меня.
Он прошёл сквозь людей, сквозь всех друзей Сёмы – именно сквозь, – и молча протянул мне листок дорогой мягкой бумаги, исписанный бисерными буковками. И издал звук, мычанье отдалённо напоминающий.
Тут я внезапно понял, что он немой.
И ещё: он хочет, чтобы я это прочёл. Вслух, за него.
Он не мог мне этого сказать. Но это стало понятно мне, оно само мне открылось.
Я ухмыльнулся и протянул вперёд ладонь.
Прыщавый и бровью не повёл. Он повёл рукой, и в мою ладонь капнул серебряный царский полтинник.
+ + +Он сейчас передо мной, этот листок, так что я могу восстановить написанное с абсолютной точностью.
Как он уцелел в этих потрясениях? Просто. После всего того, что случилось потом, бумажка оказалась во внутреннем кармане пиджака – сунул случайно. Там она пролежала несколько лет. Потом были всякие обстоятельства, и ноги мои похудели. Ботинки стали велики мне. Я воспользовался бумажкой, чтобы исправить этот недостаток в левом ботинке.
Сейчас я собрался нести их в починку. Да, они служат мне до сих пор, эти английские ботинки. Перед этим я выковырял, что в них было. Бумажка закаменела, но я всё-таки её развернул.
Это хорошая добезцарёвая бумага «верже». Буковки маленькие, аккуратные. Каждая стоит отдельно.
Бумажка придаёт мне уверенности, что всё случившееся произошло на самом деле.
+ + +– Отчёт Магнезия Заветренного, – читал я с выражением, стоя на сцене. – О моём росте как поэта и как мыслителя. Пункт первый.
Тут я почувствовал на себе взгляд Фиолетова. Мне не понравился этот взгляд Фиолетова. В этом взгляде было много лишнего.
Меня разозлило. Я встал в позу и начал:
– Моё творческое, поэтическое credo – апелльясьён пар экселлянс, и я не обязан знать, что это значит. Меня интересуют вещи, а не слова, точнее сказать – слова меня интересуют как вещи, в качестве вещей.
«Апелльясьён пар экселлянс» прекрасно звучит. И мне, как поэту, этого достаточно, чтобы сделать эти слова своим девизом, своим дерзким вызовом. Их значение я бросаю критикам, как обглоданную кость – псам.
Прочитав этот бред эгоманьяка, я глотнул воздуха и продолжил:
– Пункт второй. Я открыл, что в хорошем стихотворении мало прилагательных. В очень хорошем, почти гениальном, их может быть сколько угодно, но они уже утрачивают природу эпитета, становятся такой же словесной плотью, резонатором прадревнего поэтического гула, как и все остальные слова, буквы, прочерки и подчерки, гениально точные в точности своей точки, и даже запятые, эти кошачьи коготки слов, запущенные в водоворот гуления. Гениальное же стихотворение ни на что не похоже, и говорить о нём бессмысленно: его единственным описанием является оно само. И даже это описание – приблизительно и неточное.
Про себя я подумал, что последние фразы стоит запомнить. Такие фразы должны нравиться женщинам, почему-то подумал я. (Да, мысль девственника, а чего вы хотели.)
– Пункт третий. Совершив раз, совершив два, три и потом ещё четыре духовных подвига, в сумме пятнадцать, я совершенно освободился от влияния фармазона и безвкусёра Вячеслава Иванова[70]. В связи с этим я написал поэзу, полностью уничтожающую самого Иванова и его поэзию. Её я публике предоставлю…
Самым поразительным было то, что меня слушали. Покорно слушали меня все эти люди, покорно и даже внимательно. Чувство было такое, будто они обязаны всё это терпеть.
– Эпиграф! – крикнул я, встряхивая в воздухе кистью левой руки. – Всё грех, что действие[71]. Вячеслав Иванов.
– Вячеслав Иванов этого не говорил, – тихо, но как-то очень веско сказал Фиолетов.
– Скажет ещё, – возразил я нахально. (Я не ошибся.) – Второй эпиграф. Не добро быти человеку единому. Автор не указан.
Лицо прыщавого как-то резко выделилось среди сидящих и стоящих. Не знаю как, но я увидел на нём одобрение – глумливое, но отчётливое. Это меня ободрило.
Громко откашлявшись, я начал:
У Бога несть частей. В особь – срамных.В частях есть срам. Они всегда суть уды,Совокуплений жаждущие…Тут я несколько поперхнулся. Но вспомнил о полтиннике и почему-то об Иде. Мне пришло в голову, что, если я хорошо прочитаю это идиотское и похабное стихотворение, она станет моей. Не знаю, в каких подвалах мозга зародилась эта мысль. Однако тогда она мной овладела быстро и всецело.
Я кое-как закончил четверостишие и начал второе:
Всё похотно. Течёт от всех мастейТяжёлый дух, в тоске изнемогая…Ида, как мне показалось, поморщилась. Но мне было всё равно. Меня охватил