Семейный архив - Юрий Герт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Случилось это примерно в те годы, когда в Астрахани раскручивалась наша школьная история... Но сблизило нас не только это. Галина Евгеньевна, врач-педиатр, лечила нашу Маринку, мы часто встречали — семьями — новый год, у Жовтисов был, что называется, «открытый дом», здесь можно было встретить и Домбровского, и Галича, и поэта и переводчика Толю Сендыка, и многих еще из того же круга... И вот теперь...
В большой комнате, гостиной (теперь Жовтисы жили в кооперативной квартире), в углу счастливо улыбался старый казах, сотворенный из дерева скульптором Иткиндом, в аквариуме важно пошевеливали хвостами золотые рыбки, в клетке суетились любимые Александром Лазаревичем хомячки, но все в доме было перевернуто вверх дном, на стеллажах книги не стояли, как положено, а громоздились стопками, шкафы были распахнуты, ящики у комода выдвинуты, белье, пластинки, рукописи — все перемешалось, всюду царил раскардаш.
— У вас был обыск?
— Да... Искали Солженицына, пленки с записями Галича...
Обыск...
И это — после XX, после XXII съездов, с их обличениями-разоблачениями...
Мы были поражены.
Хотя — с чего бы?.. У Жовтисов собирались, произносили крамольные речи... Отсюда уносили разного рода самиздат... Здесь пел Галич... Мало того, что Александр Лазаревич организовал его выступление в университете — он писал-переписывал его песни, раздавал их друзьям и знакомым, а те в свой черед переписывали, размножали эти пленки...
Что до Александра Лазаревича и Галины Евгеньевны, то они оба держались великолепно. Мы сидели на кухне, вдали от телефона, который, понятное дело, прослушивался, пили чай с клубничным, домашней варки, вареньем, и обсуждали ситуацию. Кегебешники унесли галичевские пленки — чуть ли не целый чемодан записей, на больших бабинах, которые тогда крутились на магнитофоне «Днепр 11». Дальше начнутся допросы — как, почему, для чего... Кому передавали... А за распространение антисоветской литературы... Короче — что делать, как себя вести? И, между прочим, кто донес?..
Народ, собиравшийся у Жовтисов, был надежный, подозревать никого не хотелось... Скорее всего это сделала подосланная домработница. Что же до того, почему Жовтис интересовался песнями Галича, то... Александр Лазаревич был известен в литературоведческих кругах как исследователь верлибра, органики стиха, у него и книга вышла — о верлибре, свободном стихе — в русской поэзии, переведенная на польский и другие языки... Так вот, Жовтиса интересовало не содержание стихов Галича, а исключительно их структура... И только, и только... И, между прочим, то, что КГБ реквизовало галичевские стихи, срывало уже начатую научную работу...
Было решено, что Жовтис будет придерживаться на допросах такой позиции. Аня собиралась в Москву в командировку — она встретится с Галичем, возможно, он что-нибудь посоветует... (Об этой встрече выше уже рассказано). Кроме того, Жовтис напишет письмо в ЦК КПСС — о возмутительном поведении органов, забывших, что сейчас не времена культа личности... Аня передаст это письмо в приемной ЦК, в Москве... Эти игры с КГБ, с ЦК были опасны, но что поделаешь... Аня сама предложила свою помощь...
На другой день вечером, ближе к полуночи, мы с моим другом Володей Берденниковым уничтожали самиздат, хранившийся у меня, и магнитофонные пленки с записями не только Галича, но и Юрия Домбровского, и Наума Коржавина, которых я записывал прямо с голоса. Это было не так просто — все это уничтожить, не оставляя следов. Жечь? Но нет ни плиты, ни печки. Спускать в сортире? Забьется раковина... Мы рвали бумагу и ленты в мелкие клочки и носили в мусорные ящики, стоявшие во дворе. Было горько, паскудно на душе, мы чувствовали себя трусами, давшими себя запугать. Володя в темноте, перед мусорным ящиком, сказал, глядя на фотографию Солженицына, до того стоявшую у меня на письменном столе: «Прости нас, Александр Исаевич... Мы запомним эту ночь... Навсегда, на всю жизнь запомним...» О нет, в те годы мы отнюдь не были сентиментальны, но в его трепетном, рвущемся голосе слышались слезы, слезы ярости и стыда...
У моего приятеля Виктора Штейна, преподавателя мединститута, кандидата философских наук, тоже произвели обыск. Маниакально-депрессивный психоз, которым он страдал с юности, по временам приводил его в психиатрическую больницу. На сей раз, находясь в состоянии повышенной маниакальности, он перечислил всех, кому давал читать самиздатскую литературу. Среди других значилась и моя фамилия. Меня вызвали в прокуратуру. Я признал, что брал у Штейна две-три рукописи, вполне безобидных (Жореса Медведева — о лысенковщине, Евгения Евтушенко — «Моя биография»), так как отрицать все казалось мне слишком невероятным... Однако Леонид Вайсберг, юрист, ближайший мой друг, сказал, что я допустил ошибку, следовало не признаваться ни в чем, а теперь я дал повод к дальнейшим «изысканиям»...
В Павлодаре в том году готовился процесс над Шафером, о чем я уже упоминал. У него в доме обнаружили румынский журнал со статьей об Израиле («сионистская пропаганда!»). Шафер преподавал в пединституте, был популярен среди молодежи... «Антисоветизм» и «сионизм» считались почти синонимами...
Я не хотел подводить «Простор», который и без того находился в непрестанной осаде. В тот же день, когда меня вызвали в прокуратуру, я пришел к Шухову, рассказал обо всем и заявил, что ухожу из редакции «по собственному желанию»...
Иван Петрович, сидя за столом, ссутулился, обхватил голову руками, сивый чуб повис, накрыл прорезанный тугими морщинами лоб. Не знаю, о чем он думал, но после долгой паузы он тряхнул головой и похлопал себя по пиджачному карману, отыскивая пачку сигарет.
— Не надо, Юра... Оставайтесь... — проговорил он хриплым от табачного дыма и старости голосом. — Никуда вам не надо уходить...
— Но...
— И пожалуйста никому обо всем этом не рассказывайте...
А через несколько дней в журнал явились двое в штатском... Тихо, вежливо и потому с особенно угрожающей интонацией они объявили, войдя в нашу большую комнату, где размещались все отделы, что хотят побеседовать со мной... Мы присели в вестибюле. У меня спросили, знаю ли я Ландау Ефима Иосифовича. Я ответил, что да, знаю, бывал у него дома, а он бывал у нас. Кроме того, он вместе с Виктором Штейном опубликовал рецензию «Правда, раскаляющая совесть» на мой роман «Кто, если не ты?..» Он принес и оставил вам свое завещание? Да, примерно год назад... Где оно? У меня дома. Пройдемте с нами... У подъезда стояла маленькая, с облупившейся краской на. кузове машина, меня посадили в этот кузовок с зарешетченной дверью и мы поехали — неведомо куда...
Ефим Иосифович Ландау преподавал в пединституте и последние годы работал над докторской диссертацией, посвященной романам Ильи Эренбурга. Он был высокого роста, с несколько одутловатым эллипсообразным лицом, с мягкими карими глазами в легкой поволоке — работая много и усердно, он не высыпался и, случалось, задремывал посреди разговора. Едва ли не единственный, он откликнулся напечатанной в «Ленсмене» рецензией на «Теркина на том свете» Твардовского — сатирическую поэму, которая, несмотря на неожиданное благоволение «верхов», т.е. Хрущева, в партийных кругах считалась весьма сомнительной... Во время Отечественной войны Ландау служил в части, стоявшей на Дальнем Востоке и принимавшей участие в короткой схватке с Японией, Будучи закоренелым холостяком, он жил вдвоем с матерью, а после ее смерти — в одиночестве, и поскольку имел кооперативную квартиру и богатейшую библиотеку, на которую тратил всю зарплату, то вполне естественным, казалось мне, было его желание составить завещание и разделить предполагаемое наследство между близкими друзьями. Однажды он явился к нам с бутылкой шампанского и конвертом, в котором находилось завещание. На конверте было написано: «Прошу не торопиться вскрывать». Мы распили шампанское, а конверт я спрятал в коробку, где лежали наши документы...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});