Письма к отцу - Таня Климова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама не вышла замуж после отца, сконцентрировалась на детях, отдала детям – всю себя. Мне кажется это неправильным (хотя раньше думала, что вот она – настоящая любовь). Мне кажется, что человек должен думать прежде всего о себе, научиться жить в гармонии с собой, выстраивать границы с другими. «Ты не милосердна», – утверждает мама, когда я говорю ей, что не могу принять моего троюродного брата, сидевшего в тюрьме за распространение наркотиков. Я не знаю, что мама подразумевает под словом «милосердие», но чувствую, что да, я не милосердна, категорична, зла, эгоистична, я знаю, что связываться с наркотиками – плохо, знаю, что наркотики убивают – убили – моих подруг, брата моей знакомой, ребят из параллельного класса. Я хочу называть черное черным, а белое белым. Это же так просто: черное – черным, белое – белым.
Я много думаю о том, что мне дала эта смерть: я переехала в другой город, поступила на бюджет, получила высшее образование, пережила несколько других смертей – без участия отца в моей жизни. Я много думаю о безотцовщине. О том, что каждый человек в мире нуждается в отце. Смешно – в детстве – до папиной смерти – мне нравился Сталин. Мне было три года, я понятия не имела, кто он такой, но, если по телевизору показывали кого-то ухмыляющегося, усатого, я чувствовала: что-то родное, близкое, доброе, мое. Потом я узнала, что Сталин называл себя «отцом народов», что хотел заменить людям того, к кому обращаются в молитве «Отче наш» (кем бы он ни был). Нам – человечеству – обязательно нужно на кого-нибудь обернуться, ждать чьего-нибудь одобрения. Мы – чьи-то дочери и чьи-то сыновья, чьи-то дети. Бездомные, нищие, глупые дети.
Декабрь 2015 года
Сижу в чужой московской квартире. За окном – в середине декабря – дождь. Читаю. Думаю о том, что было бы, если бы я могла потушить сигарету, встать со стула, заглянуть в соседнюю комнату, увидеть тебя, склонившегося над письменным столом. Что бы я сделала? Обняла бы.
Читаю сборник чужих воспоминаний о советском времени, о перестройке, о девяностых. Множество интервью, которые записывала одна женщина. Она из Беларуси и ей совсем недавно вручили Нобелевскую премию. Столько споров было в фейсбуке[15], во всяких СМИ! И споры не о литературе, не о человеке – о политике. О России. Меня это отчего-то очень волнует. Читаю – сочувствую каждому герою. Каждого – комсомольца, либерала, беспартийного, верующего, атеиста – хочется обнять. Хочется, чтобы прекратились споры, хочется, чтобы каждый подошел к человеку и прикоснулся к нему. Такое простое человеческое чувство, которое возникает на несколько минут – в одиночестве, на чужой кухне, под аккомпанемент дождя. Представляю всех этих людей, сидящих на разных (побольше, поменьше, беднее, богаче) кухнях, – людей, которых объединяет отсутствие единения, душевная пустота – следствие этого необъяснимого одиночества. Каждый из них терял, каждый страдал, каждый любил. Почему же они не хотят понять, принять, ощутить другого? Какая же у тебя глупая, сентиментальная, наивная дочь! Ведь все в этих человеческих отношениях так сложно, так непонятно, так не-лю-бо-в-но.
Я бы спросила у тебя, зачитывая целые абзацы из ее книги: ты помнишь? Ты этим жил? Расскажи мне про дедушку, расскажи про войну. Расскажи, как ты работал, с кем говорил на холодных кухнях, кому доверял… Расскажи, что ты думал о Сталине, о партии, о врагах, о войне, о мире. О любви. Я ведь ничего о тебе не знаю – только догадки, только мифы. Чужие рассказы. Мое воображение. Ты существуешь для меня лишь в тех других, которых мне хотелось бы – вместо тебя – обнять.
У меня появилась ученица. Рассказываю ей о литературе и русском языке. Получаю благодарности: «Вы учите меня мыслить, мне с вами так интересно!» Недавно читали с ней какой-то длинный текст о России после распада Советского Союза. Дошли до захвата «Останкино».
– В каком году это было?
– Не знаю. Шестидесятые?
– А кто такой Руцкой?
– Писатель?
– Как к власти пришел Ельцин?
– Как все. Сменилась власть – он и пришел. Как Путин после Медведева пришел.
– Сколько тебе лет?
– Семнадцать.
Семнадцать, папа! Вот оно – новое свободное поколение ради которого жили такие, как ты. Те, которые верили в идеи и которые пытались верить в себя после того, как рухнул старый мир. Мир, который вы трепетно создавали. С любовью и нежностью, с песнями и кострами, с единственной гитарой. В вашу неповторимую молодость.
– Что такое ГУЛАГ?
– Государственное учреждение какое-то. Не могу я ЛАГ расшифровать.
Прихожу на работу. Сонная, начитавшаяся Шаламова, Солженицына, Алексиевич. Кидаюсь к начальнику, родившемуся в пятидесятые:
– Как все было?..
Молчит. Смотрит прямо в глаза несколько минут. Не отвожу взгляда. Ухмыляется:
– Я ведь тоже, да, читал Надежду Мандельштам по молодости. И знаете, что понял?
Замираю.
– Понял, что нужно переходить на Набокова, на интересную и увлекательную жизнь людей, которые существовали не в лагерных бараках, а умели выживать – весело, в атмосфере настоящей литературы. Вот Бунин, например…
– Он жил в Ницце. Ницца! Нобелевская премия! Прижизненное признание! Единственный страх – страх смерти. Необоснованный, экзистенциальный.
– Да. И – какая проза! А что мне – жизнь, в которой нет места литературе?
Теряюсь. Его помощница, женщина лет шестидесяти, нежно:
– Давайте не будем с вами, другим поколением, о советском времени. А тем более – о девяностых. Не понять вам успешнейших инженеров, которые распродавали библиотеки, торговали на рынках, вмиг оказались никому не нужны. Не понять…
Вступает в диалог исследователь. Он недавно вышел на пенсию, чтобы полностью посвятить себя «литературе»:
– Вот читал книгу Чудакова. Знаете такого? Читал, читал. Он пишет, как работал руками. Он – интеллигент! Я считаю, что интеллигентам такое непозволительно. Работать, а уж тем более с гордостью об этом писать.
Молчала. Предлагали чай. «Черный, зеленый, фруктовый?» Наливали. Пила. «А, может, печенье, зефир, вафли?» Отказывалась. «А, может, разговор? Может быть, рассказ? Может быть, исповедь? Анализ? Схема, как нужно жить?» – боялась, но очень хотела спросить. Смотрела на то, как едят печенье, зефир, вафли. Пьют чай.
Думала о лагерных бараках, о куске хлеба – одном в неделю, о допросах, расстрелах, чужом страхе. «Человек ко всему привыкает – есть у него такое удивительное свойство. Ко всему…» Не помню, от кого это слышала. Наверное, от тебя.
Обнимаю.
Твоя дочь
Комментарий из декабря 2021 года:
Я была такой наивной в 2015 году? Странно взрослеть в иллюзии об идеальном отце, переживать этот возрастной кризис, обращаясь к тому, кто давно умер, кого я даже с трудом помнила. Мне просто нужна была поддержка, нужен был взрослый, с которым я могла бы поговорить. Обращаясь к этому – неизвестному, неузнанному – отцу, я становилась дочерью – глупой и беззащитной. «Хочется обнять», «Обнимаю». Кажется, в то время я никого не обнимала, потому что из-за того, что отец – умерев – меня бросил, сторонилась любых объятий.
Глава седьмая
Планов – громадье
Она сдала экзамены и поступила в аспирантуру. Ей нужны были деньги, чтобы снимать квартиру, чтобы не вернуться в город, где начали умирать те, кто знал отца. Их имена, фамилии сыпались из уст матери, когда та отвечала на ее звонки неизменным грустным «представляешь?». Она не хотела возвращаться в город, который выглядел как устаревший домик для кукол – крошечный и ржавый. Машины не заводятся, у автобусов сломано зеркало заднего вида, жители без глаз, без носа, без ушей.
Для того чтобы появились деньги, нужна работа. Она боялась, что после института ее никуда не возьмут – слишком мало опыта, слишком смешным – наивным – был этот опыт.
Она листала либеральную газету, куда в студенческие годы писала статьи, вспоминала, что этим статьям сопутствовало – неловкость перед редактором за фактические ошибки; часовые опоздания на летучки после ночи, проведенной в баре с человеком, с которым она должна была переспать, но что-то не складывалось, поэтому приходилось пить пиво и делать вид, что она тоже вообще-то не собирается с ним спать; выключенный