Набоков: рисунок судьбы - Эстер Годинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
мимо Родиона к нему в камеру и спряталась за стол. В её повадках Цинциннату почудилось «дикое, беспокойное дитя». На дважды заданный им вопрос –
не жалко ли ей его, она ничего не ответила. Он пытался выведать у неё, на какой день назначена его казнь, – и тогда она, «как поднятая вихрем», кинулась к
двери и застучала в неё «пятками рук».2
Это дитя не дикое, это дитя тюремное – у неё даже платье и носки клетча-тые, рисунка тюремной решётки, но Цинциннат, отчаянно цепляясь за призрак
надежды, уже видел готовый сценарий спасения: «…как в поэтической древности, напоила бы сторожей, выбрав ночь потемней».3 Однако Эммочка на
2 Там же. С. 31.
3 Там же. С. 32.
4 Там же. С. 31-32.
5 Там же. С. 32.
1 Там же. С. 30.
2 Там же. С. 32-34.
3 Набоков В. Приглашение на казнь. С. 34.
267
мольбы Цинцинната – «скажи мне, когда я умру?» – лишь с треском перели-став и захлопнув несколько книг, бросилась к открытой, наконец, двери и
только из-за плеча Родиона взглянула на Цинцинната. Ему почудился в этом
взгляде некий «союз молчания».
«Я кончил все книги…Какая тоска, Цинциннат, какая тоска ... пошёл бродить. Снова перебрал все надписи на стенах… Опять ходил. Опять читал уже
выученные наизусть восемь правил для заключённых.4 Опять шагай. Тоска! На
столе наваленные книги прочитаны все».5 Настойчивое нагнетание этих трёх
тем – книг, тоски и постоянного кружения по камере – создают ощущение присутствия какой-то силы, толкающей Цинцинната на поиски чего-то очень важного, но пока непонятно – чего именно. «И хотя он знал, что прочитаны все, Цинциннат поискал, пошарил, заглянул в толстый том … перебрал, не садясь, уже виденные страницы» (курсив мой – Э.Г.).6 На этих страницах, в старом
журнале, выходившем «в невообразимом веке», как оказалось – восторженное
описание былых времён, повторяющее давние пафосные славословия Сирина
«романтическому веку», когда: «Всё было глянцевито, переливчато, всё страстно тяготело к некоему совершенству, которое определялось одним отсутствием
трения».7
И что же случилось с тех пор? Как «жизнь довертелась до такого голово-кружения, что земля ушла из-под ног … очутившись как бы в другом измерении»? Да, вещество постарело, устало, мало что уцелело от легендарных времён, – две-три машины, два-три фонтана, – и никому не было жаль прошлого, да и само понятие “прошлого” сделалось другим» 1 (курсив мой – Э.Г).
Писатель Сирин, прибегая к камуфляжу, прячась за своего героя, приступает здесь к очень важной переоценке прошлого: «А может быть, – подумал
Цинциннат, – я неверно толкую эти картинки. Эпохе придаю свойства её фотографии … и мир на самом деле не был столь изгибист, влажен и скор».2 И
Цинциннат, уже в следующем абзаце, «быстро начал писать: “А может быть …
О литературных аллюзиях, связанных с Эммочкой и мотивами побега в этом романе
см.: Карпов Н.А. Романтические контексты Набокова. СПб., 2017. С. 78-81.
4 Странным образом эти восемь правил С. Давыдов полагает «напоминающими» Запо-веди Моисея, которых, как известно, по числу – десять, а по содержанию – ничего общего. Комментарий Давыдова в данном случае сводится к тому, что: «Враждебное
отношение гностиков к законам Ветхого Завета в достаточной мере известно». (См.: Давыдов С. Гностическая исповедь. С. 113).
5 Набоков В. Приглашение на казнь. С. 34-35.
6 Там же. С. 35.
7 Там же. С. 36.
1 Там же.
2 Там же.
268
я неверно толкую… Эпохе придаю… Это богатство… Потоки… Плавные пе-реходы… И мир был вовсе… Точно так же, как наши…”».3
Мир был вовсе не тем, чем казался Набокову, когда он на рубеже 1930-х
годов писал «Подвиг», – и теперь «я» Цинцинната расплачивается за иллюзии
своего сочинителя: «Я, который должен пройти через сверхмучительное испытание, я, который для сохранения достоинства хотя бы наружного (дальше
безмолвной бледности всё равно не пойду, – всё равно не герой…) должен во
время этого испытания владеть всеми своими способностями, я, я … медленно
слабею … неизвестность ужасна...»4 – развенчание «романтического века»
дезавуирует здесь и надуманный героизм Мартына. Цинциннату не до того, чтобы вставать в позу героя «Подвига», – да и не похож он на образ этакого
спортсмена, тренирующего свою натужную отвагу на отвесной скале и самого
себя загнавшего в тупик якобы стоика, презирающего смерть и идущего, сжав
зубы, одолевать далёкую и дремучую границу. Такого можно было бы только
презирать, если бы он в условиях Цинцинната проявил хотя бы тень слабости.
Автору нужен теперь персонаж совсем другой: почти бестелесный, мало-рослый, хрупкий, – маскулинностью никак не отличающийся, чтобы читатель
его не только не осудил за перманентные судороги страха, за приступы клинической истерики, – но и пожалел, посочувствовал, дал возможность исписать
страх, излить его весь, до изнеможения, на бумаге, – пока в образовавшуюся
пустоту не будет нагнетено другое, альтернативное наполнение.
Сейчас же, в четвёртой главе, цель, которую ставит себе Цинциннат, вполне конкретная и достойная: сохранить чувство человеческого достоинства
в тюремной «повседневной реальности», и – не зная, сколько осталось ему
времени, – всё же попытаться успеть создать нечто, имеющее вечную, вневременную ценность: «Небольшой труд … запись проверенных мыслей… Кто-нибудь когда-нибудь прочтёт и станет весь как первое утро в незнакомой
стране. То есть я хочу сказать, что