Набоков: рисунок судьбы - Эстер Годинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
же ряду относятся странности молодого одинокого героя «Соглядатая» с его
гипертрофированной чувствительностью, ранимостью, болезненной саморе-флексией и эскапическими фантазиями двоемирия, чуть не стоившими ему
жизни. Природное «блаженство духовного одиночества» Мартына Эдельвейса
в «Подвиге» и незнание, как и куда его применить, вкупе с неизлечимой ностальгией и безответной любовью, загнали его, тиранией автора, в зряшный
«подвиг» – дабы доказать, что он из тех людей, «мечты которых сбываются».
И лишь в последнем из русских романов, «Даре», «блаженство духовного
одиночества» – это счастливое, само собой разумеющееся, естественное и
добровольное изгойство поэта, элементарный и необходимый ему комфорт, обеспечивающий условия для плодотворной работы. Мнение же окружающих
о «никому не нужном одиночке» поэте Кончееве или высокомерном, англизи-рованном, до странности неприятном в общении молодом прозаике Владимирове, – а таково общее суждение о них всей писательской братии, – мало их
обоих задевает. И самое большее, чем может быть хоть сколько-нибудь затронут в своём добровольном внутреннем заточении Фёдор Годунов-Чердынцев –
это неудачная первоапрельская шутка не вполне здорового человека.
Но всё это только до тех пор, пока герой может существовать более или
менее сам по себе, пока никто не принуждается к равенству прокрустовой моде-4 Давыдов С. Гностическая исповедь… С. 107.
261
ли, и нет властей, подгоняющих всех под одну мерку . Драма Цинцинната не в
самой по себе особой, исключительной природе его личности, а в запредельной
извращённости самого общества, налагающего тотальный запрет на любые, да-же самомалейшие проявления индивидуальной дискретности, то бишь «непро-зрачности». В заведомой противоестественности подобной идеологемы изначально заложен неустранимый дефект (как в «вечном двигателе» Чернышевского), такое общество, в конце концов, обречено на самораспад уже потому, что
оно в основе своей нежизнеспособно. Считавший историю «дурой», но зато хорошо понимавший, что подлинное творчество – счастливый удел только сво-бодных людей, Набоков изобразил доставшуюся Цинциннату антиутопию убогой, хиреющей провинцией, похожей на заблудившийся где-то бездарный бро-дячий театр.
Всюду проникающее «ласковое солнце публичных забот», в сущности, превращает жизнь в таком обществе в тюремную камеру, а живого человека, в
порядке самозащиты – дабы остаться живым, – побуждает максимально акти-визировать в себе собственный «призрак », чтобы иметь возможность хотя бы в
воображении позволять себе делать то, что хочется, но запрещено. Что это за
«призрак», автор объясняет в специальных скобках: это «призрак, сопровождающий каждого из нас – и тебя, и меня, и вот его, – делающий то, что в данное мгновение хотелось бы сделать, а нельзя ».1 Заметим, здесь говорится не
только о Цинциннате, а обо всех, о «каждом из нас». Однако для сограждан
Цинцинната всё это неактуально – он единственный, каким-то чудом воображение сохранивший, и если он сам, сидя в камере, «не сгрёб пёстрых газет в
ком, не швырнул», как ему хотелось бы, то у него для таких случаев имеется
верный его «призрак», за него это сделавший, так что видимый в глазок узник
подозрения не вызвал: он «спокойненько отложил газеты и допил шоколад».1
Воображение, рождающее такой «призрак», – это своего рода тайное дис-сидентство, признак живого человека, не поддавшегося превращению в по-слушную механическую куклу, и сидя в тюрьме и дрожа от страха, Цинциннат, тем не менее, остаётся внутренне более свободным, нежели гуляющие на
фиктивной «воле», которых атрофия индивидуальных «призраков» сделала
неотличимыми от скопления зомби: «Окружающие понимали друг друга с по-луслова, – ибо не было у них таких слов, которые бы кончались как-нибудь
неожиданно, на ижицу, что ли, обращаясь в пращу или птицу, с удивительны-ми последствиями».2 Воображение же Цинцинната, умеющего задействовать
свой «призрак», поможет ему прийти к «удивительным последствиям», обес-1 Набоков В. Приглашение на казнь. С. 18.
1 Там же.
2 Там же. С. 19.
262
печив ему своего рода инкубационный период, переходный ко всё более со-знательному и последовательному противостоянию окружающего его бреда.
Это долгий и неимоверно трудный путь, который прошли до него такие
же, как он, «вечные именинники», оставившие на стенах камеры полустёртые
директором, недозволенные надписи своих «призраков». Но Цинциннат ещё
не готов открыто следовать за ними: «Как мне, однако, не хочется умирать!
Душа зарылась в подушку. Ох, не хочется! Холодно будет вылезать из тёплого
тела, Не хочется, погодите, дайте ещё подремать»3 (курсив мой – Э.Г.). Здесь
мы впервые сталкиваемся с тем, что жизнь начинает переосмысливаться Цинциннатом как сон – пока ещё желанный, полный живых воспоминаний и ностальгии по утраченному прошлому: мастерской игрушек, где он, заметим, не
просто работал, а «бился над затейливыми пустяками», делая мягкие куклы
для школьниц, выразительно передающие облик самых известных писателей
девятнадцатого века – Пушкина, Гоголя, Толстого; по вечерам он тогда «упи-вался старинными книгами», – словом, он и раньше умудрялся жить творческой