Набоков: рисунок судьбы - Эстер Годинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
дом номер семь на вымышленной Танненбергской улице, куда переселился в
этот день и сам рассказчик. Но в них самих, в отличие от «живого» фургона, жизни явно не хватает: «Мужчина … густобровый старик с сединой в бороде и
усах», в статичной фигуре которого признаки движения обнаруживает только
«зелёно-бурое войлочное пальто, слегка оживляемое ветром», – сам же он
«бесчувственно» держал во рту «холодный, полуоблетевший сигарный оку-рок».1 Под стать ему: «Женщина, коренастая и немолодая…», после не слишком лестного описания её внешности также удостаивается того, что « ветер, обогнув её, (курсив в обоих случаях мой – Э.Г.), пахнул неплохими, но затхло-ватыми духами».2
Ветер у Набокова – всегда и легко опознаваемый вестник из иного мира, доносящий в мир людей некие «знаки и символы», имеющие важное значение
и подлежащие расшифровке. Похоже, что следующая фраза считана с его подсказки: «Оба неподвижно и пристально, с таким вниманием, точно их собирались обвесить, наблюдали за тем, как трое красновыйных молодцов одолевали
2 Набоков В. Дар. С. 161.
3 Долинин А. Доклады Владимира Набокова в Берлинском литературном кружке //
«Звезда». 1999. № 4.
1 Набоков В. Дар. С. 161.
2 Там же.
321
их обстановку».3 «Молодцы» в этой фразе – безусловно живые, что же касается «наблюдающих», то особая, «обездвиживающая», то есть парализующая
естественный ток жизни сосредоточенность обывательского подозрительного
взгляда, подмеченная повествователем – «точно их собирались обвесить», –
она-то здесь как раз тот самый «знак и символ», за которым герой, с его набо-ковским сверхчутьём на пошлость, таковую мог интуитивно ощутить, а в
дальнейшем, при подтверждении первого впечатления, она могла стать препятствием для знакомства. Пошлость Набоков считал профанацией, не просто
искажающей, а подменяющей подлинную жизнь мертворождённым её подобием – подлогом, фальшивкой, и предпочитал себя и своего героя по возможности уберегать от контакта с людьми и персонажами, ею заражёнными.
Окончательный приговор персонажам этого эпизода выносится в конце
пятой главы, на последних страницах романа, где встреченная случайно в
трамвае «пожилая скуластая дама (где я её видел?)» – это неузнанная Фёдором
Маргарита Лоренц, о которой ему тут же напоминает Зина, когда-то в Петербурге бравшая у Лоренц уроки рисования, а в Берлине раньше бывавшая у Лоренцов на вечеринках. «Узнал? – спросила она. – Это Лоренц. Кажется, безумно на меня обижена, что я ей не звоню. В общем, совершенно лишняя дама».4
Оказалось, однако, что за пренебрежение знакомством с этой дамой, пусть и
«лишней» (так же, впрочем, как и в случаях с другими персонажами, несимпа-тичными герою), Фёдору пришлось поплатиться надолго отложенным знакомством с Зиной: его судьба в романе следует «законам его индивидуальности».
И если герой позволяет себе такую щепетильную разборчивость в отношениях
с людьми, то автор, таковые законы устанавливающий, взяв на себя роль Провидения, не преминет провести его через такой «рисунок судьбы», который это
качество учтёт, оставив, впрочем, случаю и свободе воли некий простор для
манёвра.
Но вернёмся к началу: первое лицо повествователя («я» и «у меня»), едва
объявившись на первой странице, уже на следующей – под прикрытием лукаво-безличного «подумалось» – вдруг оборачивается лицом третьим: «Вот так
бы по старинке начать когда-нибудь толстую штуку», – подумалось мельком с
беспечной иронией – совершенно, впрочем, излишнею, потому что кто-то внутри него, за него, помимо него, всё это уже принял, записал и припрятал».1 «Толстая штука» уже началась, но персонажу, пусть и центральному в ней, осознать
это не дано, и всё, что ему остаётся, – набирать багаж, пока он сам не созреет до
авторства собственной; однако это ему обещано только в самом конце романа и
3 Там же. С. 161-162.
4 Там же. С. 520.
1 Там же. С. 162.
322
уйдёт «за черту страницы». Сейчас же далеко ходить не требуется, годятся любые попутные впечатления: улица, угодливо повернувшаяся и остановившаяся
так, чтобы стать проекцией его нового жилища; обсаженная липами, уважительно, по-человечески указанного «среднего роста», с каплями дождя на частых
сучках и предусмотренным на завтра в каждой капле «зелёным зрачком», она к
тому же вымощена «пестроватыми, ручной работы (лестной для ног) тротуара-ми». Ну и, наконец, – улица оказывается способной ещё и загодя льстиво заигрывать с жанром, «начинаясь почтамтом и кончаясь церковью, как эпистолярный роман».2 А чего стоит попутно замеченный «бесцельно и навсегда уцелев-ший уголок … рукописного объявленьица – о расплыве синеватой собаки»? Что
это, как не покоряющий пример излюбленного Набоковым приёма: превращение щемящей жалости к никому не нужному «сору жизни» в нечто «драгоценное и вечное».3
Способности ученика: зрение, впечатлительность, образность, дотошная и
невероятно цепкая память, даже синестезия («цвет дома, например, сразу от-зывающийся во рту неприятным овсяным вкусом, а то и халвой»)4 – безошибочно напоминают учительские. То же самое можно сказать и о склонности
протагониста везде и всюду усматривать или самому наводить определённый
композиционный порядок: едва попав на новую для него улицу, он тут же предполагает предстоящее ей «роение ритма», долженствующее привести к некоему
«контрапункту», отвечающему интересам владельцев и посетителей торговых
точек, дабы образовать своего рода «типическую строку».5 И тут же, без абзаца
(непосредственно вслед за этим конструктивистским энтузиазмом!) – он вдруг
мысленно разражается короткой, но страстной филиппикой, выплёскивая