Набоков: рисунок судьбы - Эстер Годинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
сделанном ей Дарвином предложении руки и сердца: «Вот я чувствовала, что
это должно произойти: зрел, зрел и лопнул». И « темно» (курсив мой – Э.Г.) взглянув на Мартына, Соня явно провокативно, в нарочито оскорбительных
выражениях («но ведь это дуб, английский дуб … не настоящий человек …
никакого нутра…» и т.д.) начала прохаживаться насчёт его друга. Возражая ей
(«Дарвин – умный, тонкий … он писатель…»), Мартын, однако, быстро спасо-вал, поддался на провокацию, решив, что «есть предел и благородству». Его
подхватила «сияющая волна, он вспомнил … что он здоров, силен, что завтра, послезавтра и ещё много, много дней – жизнь, битком набитая всяким сча-4 Там же. С. 339.
5 Там же. С. 359-360.
6 Там же. С. 359.
7 Там же. С. 365.
8 Там же. С. 368-369.
189
стьем, и всё это налетело сразу, закружило его, и он, рассмеявшись, схватил
Соню в охапку, вместе с подушкой, за которую она уцепилась, и стал её целовать … и наконец он уронил её … на диван…». Вошедшему Дарвину было
объяснено, что «Мартын швыряется подушками… – Подумаешь, – один: ноль,
– нечего уж так беситься».1
Из этого стравливания Дарвин выйдет невредимым, разве что ценой всего-навсего борцовского поединка с Мартыном, а вот герою и в самом деле не-сдобровать: зову этой сирены он обречён внимать, пока не потерпит крушение.
Ему уже приходило в голову, вспоминая, подмечать «некую особенность своей жизни: свойство мечты незаметно оседать и переходить в действительность, как прежде она переходила в сон: это ему казалось залогом того, что и нынешние его ночные мечты, – о тайной, беззаконной экспедиции, – вдруг окрепнут, наполнятся жизнью…».2
Это «вдруг» возымело силу с окончанием университета и отъездом Зилановых в Берлин. В сцене прощания с Соней в их доме Мартын выглядит как
никогда несчастным и беспомощным («чувствовал, как накипают слёзы»); она
же, напротив, упражняется в предельном спектре своей «виляющей» повадки, от: «Ах, вообще – отстань от меня!» – через: «Ты всё-таки очень хороший … и
ты, может быть, когда-нибудь приедешь в Берлин» – до издевательского «ту-бо» из лексикона дрессировки собак.3 Воздушный поцелуй Сони из удаляюще-гося вагона – и вот уже Мартын, на обратном пути в Кембридж, мечтает: «Моя
прелесть, моя прелесть … и, глядя сквозь горячую слезу на зелень, вообразил, как, после многих приключений, попадёт в Берлин, явится к Соне, будет, как
Отелло, рассказывать, рассказывать…», и он мысленно «принялся готовиться
к опасной экспедиции, изучал карту, никто не знал, что он собирается сделать, знал, пожалуй, только Дарвин, прощай, прощай, отходит поезд на север…».4
Вагонный сон, в котором Соня «говорила что-то придушенно-тепло и нежно», побудил Мартына похвастаться Дарвину: «Я счастливейший человек в мире…
Ах, если б можно было всё рассказать», в ответ на что получил поздравление
благородного друга: «Что ж, я рад за тебя»,5 но и хорошую взбучку в кулачном
бою, о чём не жалел, «ибо так плыл раненый Тристан сам друг с арфой».1
Следующий толчок в заданном направлении Мартын получил от дяди
Генриха, который был «твёрдо уверен, что эти три года плавания по кем-1 Там же. С. 370-371.
2 Там же. С. 367.
3 Там же. С. 373-374.
4 Там же. С. 377.
5 Там же. С. 376.
1 Там же. С. 381.
190
бриджским водам пропали даром, оттого что Мартын побаловался филологической прогулкой … вместо того, чтобы изучить плодоносную профессию».2
По его мнению, «в этот жестокий век, в этот век очень практический, юноша
должен научиться зарабатывать свой хлеб и пробивать себе дорогу».3
Надо сказать, что пока этот персонаж говорит о вещах чисто прагматиче-ских, он естествен и, для своего образа, убедителен, но когда автор препоручает
ему, не по рангу, изложение историософских идей Шпенглера (как бы к ним ни
относиться), да ещё на фоне идиллической картинки тишайшего уголка провинциальной Швейцарии, – мы сталкиваемся с тем самым случаем «тирании автора», когда читателю навязывается фельетонного жанра восприятие, долженствующее убедить его в тем большей правоте противоположного мнения: Мартыну на этом фоне предписывается предстать, по контрасту, носителем высокой, пафосной истины, низводящей до жалкого «чёрного зверька» дяди тревож-ные настроения, имевшие широкое хождение в европейском общественном
мнении 1920-х – 30-х годов и отнюдь не сводящиеся к предрассудкам и страхам
ограниченного швейцарского провинциала. Мартыну казалось, что «лучшего
времени, чем то, в котором он живёт, прямо себе не представишь. Такого блеска, такой отваги, таких замыслов не было ни у одной эпохи».4 И далее следует, на целую страницу и от имени героя, изложение идей Ландау – Набокова из «On Generalities».5
Раздражение, вызываемое дядей, и письма Сони – не такие, какие бы ему
хотелось, – и Мартын, проведя в Швейцарии почти год, решает ехать в Берлин.
Там он быстро понял, «что нечего ждать от Сони, кроме огорчений, и что
напрасно он махнул в Берлин».6 Тем не менее, «от ночных мыслей об экспедиции, от литературных бесед с Бубновым, от ежедневных трудов на теннисе он
снова и снова к ней возвращался», – она же, по своему обыкновению, продолжала то заигрывать с ним, то отталкивать, а однажды сказала то, что должно
было его особенно задеть: отвечая на свой же вопрос – «А если я другого люблю?» – заметила: «У него есть по крайней мере талант, а ты – никто, просто пу-тешествующий барчук».1 Мартын догадался, что с Дарвином было то же самое, написал Соне письмо