Россия, которую мы потеряли. Досоветское прошлое и антисоветский дискурс - Павел Хазанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коротко говоря, Авросимов остается обычным, заурядным человеком. Стать декабристом или лояльным чиновником он может только в собственном воображении. Он хочет играть обе эти роли, как это и происходит в его фантасмагорических грезах, иллюстрирующих психическую логику исполнения его главной мечты: преодолеть свою заурядность. И, что касается этой мечты, реальность приходит извне, как deus ex machina, обрывая обе фантазии Авросимова и отсылая его обратно в провинцию, откуда он приехал. Поэтому проблема декабристского морального долга в случае Авросимова оказывается в том, что она решительно, ужасающе несоотносима с тем, чего он в действительности желает. Настоящий вопрос для Авросимова не «на чьей ты стороне?» и не «смеешь выйти на площадь?», а «можешь ли ты, заурядный персонаж истории, стать в ней действующим лицом, будь то на стороне добра или зла?» На этот вопрос роман отвечает отрицательно – такое возможно только в рамках фантасмагорического исполнения желаний, а не в реальной жизни.
Почему Окуджава заканчивает роман, иронично отрицая способность обычного человека присоединиться к декабристскому проекту? С точки зрения Окуджавы, ответ, скорее всего, лежит в плоскости морали. Душа Авросимова должна быть спасена от такого грязного дела, как политика. Как Окуджава отмечает в другом месте, герой его исторических романов – «в общем, тот же самый лирический герой»; он добавляет: «Для меня по-прежнему тот человек нравственен, который строит свое благополучие не за счет благополучия других»[164]. Это глубоко антиполитическое заявление, ведь, как утверждает Карл Шмитт, суть политического в том, чтобы разграничивать друзей и врагов, ставя благополучие одних групп выше благополучия других[165]. Антиполитическая позиция Окуджавы – прямое следствие консенсуса в отношении личности. «Нам», его позднесоветским читателям, как и Авросимову, предлагается со своей точки зрения поразмышлять о добром и злом в Пестеле и о том, насколько человек готов идти на компромисс с режимом. С точки зрения Авросимова, мы видим, что фигура Пестеля отвечает официальному объяснению сталинских репрессий, данному в эпоху оттепели, как следствия раздоров среди партийной элиты[166]; или же мы можем изумляться идеализму декабристов, их романтически безрассудному, но трогательному желанию освободить людей от тирании – взгляд, близкий к ленинскому «революционному романтизму», столь популярному в 1960-е годы; или же мы можем прийти к типичной идеологеме советской либеральной интеллигенции, согласно которой революционный романтизм опасен и чреват сталинизмом, ведь «ни один из революционеров за всю историю человечества не достиг поставленной цели – создать справедливое общество», что редактор серии «Пламенные революционеры», по-видимому, понимал уже в 1970-е годы[167].
Однако поскольку все эти мысли об общественных добродетелях достигают «нас», массовую советскую аудиторию, через заурядного Авросимова, они влекут за собой и мучительное разочарование из-за того, что, хоть мы и хорошо слышим дискурс либеральной интеллигенции, мы, наверное, никогда не сможем действовать в соответствии с его критериями. Мы можем так и остаться наблюдателями, не научившись претворять в жизнь собственные политические идеи, потому что мы, как и Авросимов, попросту не обладаем социальным или культурным статусом этих возвышенных, совершенных людей, вовлеченных в неодекабристскую политическую деятельность. На этом фоне то обстоятельство, что мы никогда не строили свое благополучие за счет других, может показаться не такой уж добродетелью, а скорее следствием полного отсутствия у нас политической субъектности, на которое мы обречены в парадигме дискурса либеральной интеллигенции.
В этой точке возникает два возможных коллективных сценария, и оба воплощаются в позднесоветский период, а в еще большей степени – в эпоху перестройки и 1990-е годы. В первом из них «мы», позднесоветская аудитория либеральной интеллигенции, можем попытаться заявить право на участие в либерально-демократической политической активности. Наша способность слышать призыв декабристов поможет нам доказать, что мы «альтернативная элита» (термин Кристин Эванс), достойная того, чтобы править от своего имени и строить государство по своему подобию[168]. Что касается этого вектора, то в пятой главе я прослежу, как сценарий «альтернативной элиты» разыгрывается посредством идеологемы столыпинистской интеллигенции в постсоветскую эпоху. Этот дискурс предлагает обществу заключить политический союз с государством, не всегда полностью либеральным, но поощряющим присутствие «системных либералов» в своих рядах.
Во втором сценарии, вне зависимости от того, ощущаем ли мы себя вовлеченной в политику «альтернативной элитой», мы продолжаем жить с подозрением, что мы не вполне интеллигентны, что по отношению к настоящей культурной элите мы все равно выскочки. Такое отсутствие уверенности с нашей стороны побуждает правительство или близких к нему людей, не особенно поддерживая либерализм, сделать ставку на нашу лояльность и дать нам символические доказательства того, что мы и в самом деле вышли в мелкие дворяне и что эта фантазия не наше постыдное удовольствие, а совершенно нормальный аспект социального бытия массовой, «младшей интеллигенции». Как я покажу в четвертой главе, эта динамика до некоторой степени проявляется уже в позднесоветский период в рассчитанных на массовую аудиторию фильмах Михалкова, гораздо более психологически комфортных и отражающих желания зрителей, чем декабристские произведения Эйдельмана и Окуджавы. Позднее та же динамика определяет облик и восприятие неоимперской России с ее ретростилем и далекими от демократии правителями, такими как Ельцин, Лужков и, в конечном счете, Путин.
4. Интеллигент станет народным
Правая вариация советского гуманизма
В таком поселении, и правда, нужно кое-что подновить, но самую малость.
Юрий Лощиц. Гончаров
«Все будет хорошо, все будет как по-старому»
Позднесоветская эпоха оказалась подходящим временем для наследия Антона Чехова. Как драматург он не только получил международное признание, но и был особенно дорог режиссерам постсталинского времени. Порой ему даже удавалось с того света отправлять новые материалы, например сценарий к фильму Никиты Михалкова «Неоконченная пьеса для механического пианино» (1977). Эта работа лишь на первый взгляд представляет собой экранизацию неопубликованной пьесы Чехова «Платонов». На самом деле перед нами сплав множества чеховских текстов, симулякр Чехова, более реальный, чем сама реальность, говоря словами Жана Бодрийяра[169]. С первой же минуты фильма мы оказываемся на чеховском