Письма к отцу - Таня Климова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она не хотела, чтобы кто-то умирал в этот день, она не хотела, чтобы взрывались дома, чтобы в ростовских и азовских газетах писали – объясните детям, что трогать игрушки, которые валяются на асфальте, строго запрещено, в них могут оказаться взрывоопасные вещества. Она оглядывала людей на кладбище – среди них не было ни одного ребенка, даже ее младшего брата не взяли на отцовские похороны. Она бы объяснила им, что нельзя поднимать игрушки, которые кто-то разбрасывает на асфальте их южных городов, а может, махнула бы рукой – делайте что хотите, разбрасывайте где хотите, живите как хотите, я уже взрослая, я знаю, что в стране идет война, но об этом мало кто говорит, из-за этой войны случаются теракты, в одном из этих терактов погиб папа, погибнете, возможно, и вы, вы все, но я не буду вам об этом говорить, я так же, как и вы, дала обет молчания, я ни с кем не заговорю о смерти отца, помяните мое слово, никто из вас не достоин моего горя, никто из вас не сможет по-настоящему его понять и пережить, вы же слышали – слышали? – сиротство вечно, оно не бывает не вечным.
Она была в том возрасте, в котором считаешь себя по-настоящему взрослым. В этом возрасте формируется префронтальная кора головного мозга. В этом возрасте у девочек начинаются месячные. Человек отдаляется от родителей, старается критически на них посмотреть. Возраст сиротства при живых маме и папе, возраст недоумения, когда кто-то из них оказывается – особенно по нелепой случайности – мертвым.
Двенадцать лет – это очень много.
Дюжина – магическое число. Зодиакальное, годовое – деления на циферблате – количество пар ребер у человека, красноармейцев в блоковской поэме и подвигов Геракла.
Она сидит в своей комнате. Ее комната – без двери, просто стена, которую поставили в центре одного большого помещения, бывшего зала, как это помещение здесь называли. В комнате узкая кровать, маленький стол и половина окошка. В окошке видна половина двора. По дороге изредка разъезжают машины. Окошко не открывается, но она знает, что за ним можно услышать стрекотание сверчков летом и хруст снега зимой. Ей выделили эту комнату, чтобы у нее было свое место, своя защита от внешнего мира. Она выросла из этой комнаты – возможно, она переселится в комнату отца, в его библиотеку.
Возможно, переселится. Возможно, его душа переселится в тело другого человека, и она его – этого другого – обязательно узнает. Встретит на какой-нибудь школьной дискотеке, а потом сможет жить на эйфории от влюбленности еще какое-то время; нет ничего приятнее такого забвения, когда реальность совсем не хочется ощущать.
Вдовство – это не сиротство. Если потеряет того, в ком обманется, кто покажется ей реинкарнацией, найдет другого. Со вдовством легко справиться – новым замужеством. Но ее мать так и не вышла замуж после смерти отца. Мать не носила колец – ни до смерти, ни после. Кольца – обручальные – лежали в шкафу, как и свадебное платье, как и свадебные туфли. Мать не умела пользоваться вещами – они с ней не жили, они ее дожидались. Были грузом, чтобы потом когда-нибудь кому-нибудь пригодиться. Хранились, когда не береглось ничто.
Кажется, так обращаться с вещами неправильно. Свадебное платье не нужно хранить в шкафу, нужно носить его – где угодно, когда угодно. Свадебный день не должен быть главным в жизни, потому что после свадьбы есть еще тысячи, миллионы дней, когда можно быть счастливым.
Можно быть несчастным и в день свадьбы, можно быть счастливым и в день похорон. Ее настоящая жизнь началась в двенадцать после смерти отца, а продолжается сейчас, в тридцать. Она много раз была на похоронах, а еще – однажды – на своей свадьбе. Без церемоний. Потому что нет ничего красивее отсутствия церемоний, когда ты носишь свадебное платье везде, где хочешь, и когда – после свадьбы – ничего не хранишь в деревянном шифоньере.
Глава вторая
В их старости
Отец ссорился с матерью. Ее мать была его последней – молодой – женой. Остальные жены стали пожилыми, отец не терпел женщин старше сорока пяти – его жены старели быстро, а он не старел никогда. Его жены не лежали в больницах, но умирали. Его дети – уже взрослые – приходили к ним в гости, пили чай на кухне и во дворе – на веранде – и вежливо разговаривали с отцом, сидящим во главе стола. Они были маленькими – внутренне, – они хотели отцовской теплоты и поддержки, но старались разговаривать с ним серьезно, сдержанно, стесняясь его харизмы и притворного интереса к их жизням. Его дети – другие – не она с братом – другие – оказались сиротами – без матери, при живом отце. Она не жалела его других детей, потому что думала, что они взрослые, а взрослым людям уже не нужен отец.
Мама и папа ссорились. Потому что отец – все-таки в это невозможно поверить – старел. В молодости он изменял некоторым женам, но признавался им в изменах. Он боялся, что последняя жена – молодая – тоже начнет ему изменять и что не расскажет ему об этом. Он не любил, когда она уходила куда-то надолго, когда возвращалась домой вечерами, принося детям конфеты с ликером и печенье с дружеских посиделок. Она целовала детей перед сном и пахла чем-то кислым. Он с утра ее за это наказывал – брал детей на прогулку, уходил с ними на весь воскресный день, чтобы она подумала над своим поведением, чтобы он так стремительно не старел, чтобы она тоже делалась хуже – внешне и внутренне, – чтобы они увядали одинаково: он – от возраста, она – от печали.
Он брал детей и водил их по улицам маленького города. Катал детей на автобусах. Сажал на сиденья и склонялся над ними. Дочь была старше сына, сын был младше дочери. Дочь была грустновата, как будто бы все понимала, сын не понимал ничего – улыбался во все двадцать четыре зуба (не все выросли, некоторые выпали). Он знал, что дочь все понимает и что дочь заранее стыдится реальности, того детства, что выпало ей на долю, кажется, она где-то подсмотрела и прочитала, что бывает иное детство (а может быть, ей рассказали в школе – сын в школу еще не ходит, не ходит он и в детский сад – не привык, ведь в детском саду дают суп из ведра, а еще – шумно; сидит с бабушкой целыми днями). Возможно, ему кажется, что дочь все понимает, вот и сейчас – сын показывает пальцем в окно и возбужденно восклицает, видя надписи «Оптика» и «Аптека», она смотрит – скучающе, молча, полуиронично. От этого становится страшно, стыдно и неловко, но он отец, он не должен себя выдать.
Детям часто становится стыдно, неуютно, неловко и непонятно. Он пока не понял, что в таких случаях делать, – он сам боялся неловкостей, неудобных положений, конфузов и молчания от недостатка близости, от неумения эту близость обрести. Он знал, что никогда не будет нарочно смущать детей, потому что маленькие чувствуют тоньше, чем взрослые, маленькие – потом, когда становятся взрослыми, – заносят эти воспоминания в книги – печатные и рукописные. Он боялся, что кто-то из его многочисленных детей захочет стать писателем и выставит его в неприглядном виде. Ему тогда будет стыдно перед коллегами. Ему часто стыдно перед коллегами, но он никогда не подает вида.
Он фотографировал сына и дочь на «Зенит». «Зенит» висел у него на шее, темно-синий, гармонировал с белоснежной рубашкой – две верхние пуговицы расстегнуты. Он говорил, где встать сыну и дочери – около ивы и реки, на подвесном мосту (он думал о том, что этот подвесной мост – гордость их городка, что речной запах и кроткое, скрипучее, шатание моста он не заменит ни на что, это самое красивое, что только есть в природе, самое лучшее место, где можно фотографироваться и расти). Он направлял на них фотоаппарат. Щелкал. Брал за руку сына, когда тот подбегал к нему и хватался. Спрашивал у дочери, хочет ли она пить, не жарко ли ей, не холодно, хорошо ли она себя чувствует, дочь всегда