Руссиш/Дойч. Семейная история - Евгений Алексеевич Шмагин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
кресенье в Питере произошло, помнишь про такое? Запашок былых дел иногда пробивается сквозь годы. У кого ноздри лошадиные, говорят, его вовсю ощущают. Помни, дорогой мой мальчик, в геройских подвигах, скоро сам поймёшь, никто здесь не нуждается. Так что на амбразуру, как Александр Матросов, не лезь и Архимеда, мир перевернуть надумавшего, из себя не строй.
Мой искренний совет, – подытожил Василий Акимыч, – лучше займись, Максимушка, личной жизнью. Поверь мне, старику, нрав у дипслужбы скверный и вспыльчивый. Стерва эта частенько будет поворачиваться к тебе задним местом. Скоро сам убедишься в её мстительности и непорядочности. А голову преклонить тебе будет дозволено только в кругу самых близких людей. Не партия с комсомолом и профсоюзами, а семья – вот основа всего живого. Подбери себе добрую и надёжную жинку, детей нарожай, да особо не торопись с этим делом. Наслаждайся жизнью, пока молодой. Бери от неё всё, что лежит хорошо и что лежит плохо. И прежде всего получай, говорю авторитетно, доколе есть силы и желание, как можно больше удовольствия от общения с лучшей половиной человечества. Коллонтай как посол Советского Союза абсолютно ничем не запомнилась. А вот в её проповедях свободной социалистической любви рациональное зерно присутствовало. Тем она и дипломатии ценна. Не слушай ты этих балбесов, для которых «первым делом – самолёты». Главное, повторяю, на баб усилий не жалей, на «потом» женский пол не откладывай – воздастся. А дипломатия? Что дипломатия – суета сует и томление духа… Дипломатия приложится.
Летом 1972 года Максим Селижаров закончил с красным дипломом Институт международных отношений и был распределён на работу в МИД СССР. Многие из его однокурсников впоследствии любили повторять, что студенческие годы отложились в их памяти в качестве самого светлого и незабываемого периода жизни. Максим странным образом не разделял это доминирующее мнение, хотя и с уважением к нему относился. Институтское
время не запомнилось ему чем-то особо возвышенным и бесконечно дорогим, способным вызвать настоящую, неподдельную ностальгию.
Учёба давалась легко, но ни один из предметов обучения не вывел его на понимание содержания будущей профессии. От абсолютного большинства лекций и семинаров веяло идеологизированной скукотой. Читали и вели их в основном такие же безжизненные, но зато верные марксизму-ленинизму и оторванные от реальной дипломатии доценты с кандидатами. За пять лет обучения повстречались, может быть, двое-трое преподавателей, с которыми хотелось, но не получилось, выпить чашку крепкого кофе и завести разговор по душам. И в этом смысле МГИМО ничем не отличался от обычного вуза.
Пожалуй, главную особенность института международных отношений составлял социальный состав студенческого контингента. Процент детей известных в стране людей – от членов ЦК и даже Политбюро, чьи портреты несли на демонстрациях, до светил науки и популярных артистов, – здесь был несравненно выше. В эту колоду золотой молодёжи затесалась, правда, и небольшая группа выходцев из простого народа. Некоторые негласно установленные пропорции справедливости на позднем этапе существования советского государства, надо признать, всё-таки соблюдались, и в случае их явного искривления имелась возможность пожаловаться в верховные партийные инстанции.
Свободолюбивая жизнь, о существовании которой спустя годы вели речь коллеги-выпускники, разворачивалась разве что за пределами здания института у Крымского моста. Огни этой жизни ярко сверкали в общежитии на Новочерёмушкинской, где проживала, разумеется, лучшая часть студенческого сообщества. Они вспыхивали в летних стройотрядах и разгорались в ходе добровольно-принудительных трудовых десантов, когда надо было имитировать помощь советской экономике, погружавшейся в топкое болото. В запущенных подмосковных колхозах под дождём убирали картошку, закатывая её вместе с землёй
в промокшие мешки. На ещё более одичалых плодоовощных базах в самой Москве перебирали гнилую морковь и капусту, обмениваясь мнениями о преимуществах социалистического строя.
Ответы на злободневные вопросы того времени, вошедшего в историю под названием «разрядка напряжённости», Максим стремился выудить в умных книгах. Их можно было раздобыть в библиотеках или частным образом. Самые идеологически зловредные издания, напечатанные на Западе и каким-то таинственным образом проникнувшие на территорию социализма, почему-то оседали в домашних коллекциях крупных партработников. Но их чада охотно предоставляли недозволенные книжки для сокровенного ознакомления товарищам по студенческой скамье.
Да и в институте имелся спецотдел, где разрешалось, если получить доступ, приобщаться к капиталистической публицистике и прочей подрывной литературе западных злопыхателей. Правда, полная открытость не практиковалась и здесь. В некоторых газетах из-за бугра красовались пустые окна. Главлит, очевидно, не доверял даже самым подкованным и безжалостно вырезал наивреднейшие публикации, которые касались личной позолоченной жизни советских руководителей.
Библию, и не только книгу Экклезиаста, Максим, разумеется, не просто держал в руках, а зачитывался ею. Студенческая жизнь дала возможность ознакомиться и с некоторыми произведениями самиздата. Двоякое впечатление оставил «Доктор Живаго», добытый с большим трудом. Знаменитый, но показавшийся тяжеловатым для восприятия роман великого поэта Пастернака, изданный ЦРУ на русском языке массовым тиражом, позаимствовал на одну ночь у сына работника ЦК. Зато «Собачье сердце», апогей антисоветской литературы, Максим едва не выучил наизусть и считал Булгакова самым достойным кандидатом писательского сообщества Союза на Нобелевскую премию.
Основы свободолюбия взращивали в нём, хотя и в разной тональности, два московских театра. Ефремовский «Современник» прозрачно намекал, что сбилась Россия с ленинского пути. Любимовская Таганка шла дальше, пытаясь покуситься на святое – сам ленинский путь. Душу Максима в равной степени расцарапали «Баллада о невесёлом кабачке» с Галиной Волчек и Олегом Табаковым на площади Маяковского и «Что делать?» на Таганке, где хор блистательных актёров во главе с Зинаидой Славиной чеканил со сцены криминальный в советских условиях некрасовский лозунг: «Доля народа, счастье его, свет и свобода – прежде всего!»
Ещё одним источником вдохновения и радости Максим считал поэзию, рождённую оттепелью. Он по-настоящему увлёкся творчеством Андрея Вознесенского, Беллы Ахмадулиной и, в особенности, Евгения Евтушенко. Последнего возвёл в ранг «Пушкина сегодня», а его творения именовал не иначе как энциклопедия советской жизни. Время поэтов, однако, неуклонно уходило в прошлое. В Политехе, где ещё несколько лет назад устраивались фестивали поэзии, ответственные работники КГБ просвещали теперь лекторов Всесоюзного общества «Знание» о подрывной деятельности «пятой колонны» – Евтушенко и иже с ним.
Властителями дум молодёжи и даже старшего поколения становились барды и менестрели. К озорным мотивам детства о серой юбке и девушке из Нагасаки добавились десятки, если не сотни других. Русский шансон стремительно превращался в поистине всенародное явление. Национальным увлечением многострадальной страны становились не теннис и дзюдо, а игра на гитаре. Громкий Высоцкий («Паррус, поррвали паррус») и тихий Окуджава («Виноградную