Пленная Воля - Сергей Рафалович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Рояль, бандура, барабан, и скрипка…»
Рояль, бандура, барабан, и скрипка,И резвая трещотка с бубенцом.Их пятеро, чернявых с кожей липкой,И много нас внизу, полукольцом.
Мы слушаем, глядим, сейчас запляшем,Запляшем так, как пятеро хотят;Их бойкий лад хмельней, чем зелья наши,И прямо в кровь струится этот яд.
Пять лет войны, семь лет, ни с чем не схожих,Расплаты с прошлым, худшей, чем война, —Не оттого ли бредом чернокожихЕвропа, как дикарь, упоена?
И следуя за юношей безусым,Прильнувшим к даме с задом битюга,Должны мы трепыхаться, как зулусы,Зажарившие пленного врага?
Париж. 1925«Двенадцать раз, затем еще двенадцать…»
Двенадцать раз, затем еще двенадцатьПробьют часы, и в бездну канет день.Оглянешься — пустая дребедень,А мир стоит, и люди суетятся.
Как лист газетный, где печать сыра,Был каждый миг соблазном и приманкой;Но вечер мертв задолго до утра,А утро — тот же вечер наизнанку.
Глодать ли кость, глотать ли трюфеля,Любить искусство, женщин или скачки, —Все так же тупо вертится земляСлепою клячею на водокачке.
Париж. 1925«Я устал — слова сказались сами…»
Я устал — слова сказались сами,Это страшно, внять еще страшней.Но гудит земными голосамиДальний хор моих забвенных дней.
Так привычны стали мне поминки,Точно мертвых больше, чем живых;Замечаю тонкие былинки,А дубов не вижу вековых.
И на что мне пышность долголетий,Медный звон во все колокола,Если вечность — луч, пронзивший сети,Или быстрый зов из-за угла?
И не только ни жене, ни братуНе понять, но сам не разберу,За какую призрачную платуЯ служу нездешнему добру.
Париж. 1924«Скупой, он расточает силы…»
Скупой, он расточает силы,Дела и думы долгих лет,Чтоб мир презренный и постылыйСтал звонким золотом монет.
Но ведь такой же, несомненно,Стяжатель я и жалкий мот,Бросая в мир самозабвенно,Что каждый цепко бережет,
И накопляя прихотливоВзамен растраченного дня,Гуденье мерное приливаИ свет, идущий от огня.
Париж. 1924«Нет, не отдам я жизни этой…»
Нет, не отдам я жизни этой,Размеренной и трудовой,Где песни древние допетыПод гул машин по мостовой,
Где с каждым днем бледнее зори,Томительнее вечера,И лишь одни слепые взорыПронзают ночь — прожектора.
Но не с презреньем, не с упреком,Не возгордившись, не скорбя, —Я мир отверг взметенный роком,Стыдясь за самого себя,
Что так мне мил поблекший, строгийИ стройный дедовский уклад,Что дни накатанной дорогойТак незаметно прошуршат.
Париж. 1924«И я дрожал от холода в квартире…»
И я дрожал от холода в квартире,На голых досках отлежал бока,Одну селедку ел, и с родникаТаскал ведро — версты четыре;
И слушал в мертвой тишине ночейНа гулкой улице шаги и шорох,И знал, что люди есть страшнее вора,Сородичи — врагов лютей.
А вкруг меня творилось злое дело,Такое злое, что не скажешь вслух:«Тюх-тюх — подскочит смертник — как петух,И в яму бахнет неживое тело».
Семь лет прошло, семь лет иль семь столетий,Я вышел из заклятого кольца,Но сытого стыжусь лицаИ дней, которым солнце мирно светит.
Осталась, видно, зябкая тоскаНа дне души, как яд на дне стакана,Как холодок щемящий от наганаЧуть ниже левого виска.
Париж. 1925«Люблю уют жилых покоев…»
Люблю уют жилых покоев,Ковер шершавый на полу,Узоры выцветших обоевИ кресло низкое в углу;
На тахте мягкие подушки,На полках книги; по столамРазбросанные безделушки, —Весь этот скарб и этот хлам.
От жизни долгой и упорной,От чинных радостей и бед,Как некий лик нерукотворный,Остался всюду блеклый след.
Но знаю я часы иные,Когда под небом голубым,Неотвратимые, немые,Предметы тают словно дым:
Клубятся каменные стены,Струится под ногами пол,И стол, такой обыкновенный,Уже совсем не прежний стол;
И сразу все, что было мило,Ненужным станет и чужим:Протяжный зов автомобиляИ гул над городом большим;
В толпе лицо на миг родное,Любовь сулящий трепет век,И ласковый уют покоев,Где жил и умер человек.
Всему, что есть, я знаю цену,Но эту дикую игруЛюблю как светлую изменуЗемному, темному добру.
Париж. 1925«На людной площади, в базарной толкотне…»
На людной площади, в базарной толкотне,Под тусклым солнцем зимнего полудня,Увидел я Тебя таким, каким Ты в будняхБыл некогда в чужой нам стороне.
Одет как все, русоволос и бледен,Ты проходил, не узнанный никем,Ненужный никому; а между темВо всех церквах звонили от обеден.
Ты был один — и были в мире люди;Прошли века, хоть только миг протек;И огненный во мне зардел цветокКак непреложное свидетельство о чуде.
Расплавленный струится он в крови,Печатью на сердце лежит заветной.А вера, вера — лишь туман рассветный,Лишь синий дым над пламенем любви.
Париж. 1916Моя душа
Давно меж нами нет согласья,И наша близость — звук пустой —Но стали мы не в одночасьеТакой несхожею четой.
Былые дни, как лист осенний,Шуршат и памятны двоим;Но зорче я, она — смятенней,И каждый о себе — молчим.
Так повелось: не споря с нею,В том убедился я давно,Что все, чем я теперь болею,Ей непонятно и смешно.
Но сказке самой простодушной,Где о любви идет рассказ,Она не может равнодушноВнимать, и плачет каждый раз.
А я, любивший слишком много,Казню свой опыт старикаЗа то, что в ней, седой и строгой,Такая юная тоска.
Париж. 1926«Безбрежный мир доступен оку…»
Безбрежный мир доступен оку,Воспоминаньям иль мечтам.Но я — твою целую щеку,Но я — тянусь к твоим устам.
Гудят часы, бурлят мгновенья,И нет отбоя от забот;И только в этот круг томленьяМой терпкий день не забредет.
Я с ним расстался на порогеТого глухого забытья,Где соблазнительный и строгийМне внятен шепот бытия,
И тает мир, доступный оку,Воспоминаньям иль мечтам,Пока твою целую щеку,Пока тянусь к твоим устам.
Париж. 1926II
«Торжественной увенчаны луной…»
Торжественной увенчаны луной,Звучат ночные дифирамбы,И медленно скандирует прибойТрагические ямбы.
Менады спят тяжелым, жарким сномНа виноградниках Тавриды,Покрытые серебряным плащомСтыдливой Артемиды.
На склонах гор повисли огонькиКаких-то хороводов древних,И словно неба звездного куски —Татарские деревни.
Он жив, он жив, языческий пэан,Рожденный в рощах Элевзинских.К чужой земле припал великий Пан,И плещет Понт Эвксинский.
Алушта. 1917«Прижалась к берегу недальняя дорога…»